Макс Фриш - Листки из вещевого мешка (Художественная публицистика)
Мне все вспоминается одно и то же: в перевернутой фуражке очищенные от смазки части затвора моей винтовки, и коричневая перчатка лейтенанта, выхватывающая крошечную блестящую частичку, и вопрос: как это называется? Представьте, мы это знали.
Но вот чего мы знать не могли: не позднее чем с ноября 1940 года у шефа немецкого генерального штаба Гальдера был готов план операции "Танненбаум" вступления в Швейцарию. Гальдер провел рекогносцировку швейцарской границы в горах Юры и обозначил этот участок местности как трудный. 6.10.1940, в тот же самый день, в Цюрихе состоялся немецкий праздник урожая с двумя тысячами участников. Немецкий посол официально приветствовал господина фон Бибра в качестве ландесгруппенлейтера НСРПГ Швейцарии.
Мой персональный отпуск, взятый перед этими событиями, я возместил с лихвой - три раза дополнительно служил в других соединениях. Служба в других соединениях. Что там было по-другому? В граубюнденской горной пехотной роте, например, часть офицеров была с солдатами на "ты": жители одной долины, они знали друг друга и знали цену друг другу, почтальон - сыну хозяина отеля, и наоборот. Каждый из них ходил на охоту. Их диалект горожанину было понять нелегко. "Ты" между каптенармусом и обер-лейтенантом не упраздняло ритуала, но только укрепляло его. Почтальон, железнодорожный рабочий, портье, сезонник, лесоруб, кельнер, штукатур, батрак, канцелярист, бензозаправщик, носильщик, шофер грузовика, кровельщик в гражданской жизни без всяких сомнений принимали сословные различия, принесенные ими сюда, но здесь, в армии, замашки хозяев их раздражали, это деревенское "ты" звучало фальшью. Армейские будни, такие же, как в нашем соединении, но со зловещим оттенком: повиновение с ненавистью за "ты". Но чтобы пристрелить офицера - такого у нас я никогда не слышал.
Противоречие, состоящее в том, что армия, защищающая демократию, во всей своей структуре антидемократична, выступает как противоречие лишь до тех пор, пока мы верим утверждению, что армия защищает демократию, а я верил в это в те годы.
Обратиться к майору или подполковнику после окончания работы рядовому и в голову не приходило, только кельнер или кельнерша могли приблизиться к ним настолько. Офицеры - это каста. Что члены этой касты думали на самом деле, рядовые узнать не могли. На службе и подавно: приказы не признания, а в свободное время высоких чинов не найти, они не толкутся на деревенской улице. Да бывает ли у них вообще свободное время? Их фуражки в трактире видеть приходилось, повесить свою фуражку рядом рядовому не запрещалось. Но мы предпочитали этого не делать, засовывая свои фуражки за пояс. Если только была возможность, они занимали в трактире особую комнату, рядовые тоже предпочитали быть среди своих. Очень редко случалось, чтобы в трактире было только одно помещение. Но случалось. Что тогда? Свободные столы оставались свободны, хотя это и было неестественно. Офицеры явно неохотно расставались со своими фуражками, хотя знаки различия были прекрасно видны на их воротниках, а головы у них были такие же, как у всех. В этих случаях мы в трактире не задерживались. О разговоре и речи быть не могло. Кроме того, рядовой, если б он даже и захотел спросить о чем-нибудь у господ офицеров, должен был сначала стать по стойке "смирно" и тем самым снова быть на службе, а это означало, что вопрос мог быть только служебным. А откуда взяться у рядового такому вопросу, на который не смог бы ответить фельдфебель или в крайнем случае капитан? Разговор между швейцарскими согражданами, когда один из них рядовой или капрал, а другой подполковник, исключен, политический уж во всяком случае. Это касты. Даже водитель, который повсюду возит офицера высокого звания, ничего не может узнать. Обычно с ним неплохо обращаются, бывало что высший чин даже справлялся о здоровье больной жены своего шофера, так сказать, частный разговор, правда односторонний, ибо бравый шофер едва ли мог осведомиться о здоровье жены своего начальника. Вопрос о том, как старший офицер относится к Гитлеру, был немыслим. Это касты: шофер оставался шофером и в обычной жизни, а старший офицер был человеком с высшим образованием, офицеры не были обязаны разговаривать с рядовыми. Это знали все. Но это не значит, что они никогда не разговаривали с рядовыми. Если это могло поднять настроение, помехи исчезали. Они, правда, не могли найти нужный тон. Беседа не завязывалась, их усилия говорить "по-народному" были трудно переносимы. Да и солдатам в этом случае приходилось выражаться не совсем обычным для них языком, и едва начавшийся разговор быстро кончался. Одинаковый язык, пусть даже почти одинаковый, им нужен не был: это грозило разрушить касты. На армейской службе невозможно было узнать, кто из высших чинов считал, что о Гитлере, пока он не покушается на наш нейтралитет, ничего худого не скажешь, наоборот: конец красным профсоюзам, некоторое ограничение прав для евреев пусть не всегда вполне справедливое, но зато, с другой стороны - здоровый подъем, здоровая и дельная молодежь...
Солдат - это человек, который жертвует своей жизнью во имя отечества без колебаний... Больше, собственно, рядовому и знать нечего. Это и так неплохо. Армия, выступающая как представитель отечества, не делает политических высказываний, только национальные, ее девиз не борьба против фашизма, но борьба за Швейцарию.
Тот, кто не хотел присутствовать на полевой проповеди, мог чистить картошку. Я, как правило, выбирал проповедь; чтобы не идти на проповедь, надо было выйти из строя, а выходить из строя плохо. Не бросаться в глаза, ничем не отличаться от других. Обычно выбиралось какое-нибудь красивое место, вид был впечатляющий: деревянная кафедра с огромным швейцарским крестом, над ней голова и плечи духовного отца-офицера. Позади лес. Бог никогда не выбирал капрала, а уж тем более солдата в качестве своего орудия. Впечатляюще было также поведение наших офицеров, их серьезность, сосредоточенность, их благоговение перед равным по званию священником. Потом, после общего "Отче наш" без касок, воинская церемония перед священником: "Отделение, смирно!", и его приветствие, рука у фуражки, нашим офицерам. Отчасти это определялось географическим положением местности: они стояли ближе друг к другу - наши офицеры и священник, говоривший от имени бога. Я слушал, и у меня не возникало желания спорить. Разве не возможен человек, полный страха божьего, капитан с душой набожного бойца, без сабли, но с мечом. Говорил ли он нам о том, что ему было известно? Мы между тем уже знали: теперь мы солдаты, у нас есть семья и родина, а бог, если верить в него, придаст нам силы. Но я уже не помню теперь точно ни одной такой проповеди, вместо них в памяти встает недавно прочитанное воспоминание бывшего полевого священника, который не судил о правомочности смертных приговоров, но заботился о том, чтобы человек достойно уходил из мира. Это была "чистая казнь". И рассказ одной вдовы священника, что казнь сильно потрясла ее мужа, но он не мог смотреть на это иначе, чем начальство. Ее муж никогда не брал отпуска, его отдыхом была военная служба, и для своих духовных свершений он всегда писал стихи, часто на диалекте. Он и казнь приподнял поэзией, стихотворение это прочесть нельзя, вдова свято хранит его, но известно, что в нем говорится о том, как запевают первые птицы и как милосердная природа проясняет все вокруг. (Сообщение о Никлаусе Мейнберге в "Тагесанцайгер магазин", 11.8.1973.) Я же вспоминаю другого полевого священника, который не отдавал приказов, хотя носил форму капитана, а только говорил "аминь". Наши фельдфебели или лейтенант отдавали обычные команды, выстраивая нас к молитве, а потом снова "направо", "прямо", "марш". Ритуал был столь же прост, сколь целесообразен, поскольку не позволял богу хотя бы на полчаса устранить воинскую субординацию. Аутсайдеры, оставшиеся чистить картошку, ничего не теряли.
Наши квалифицированные рабочие выполняли в армии работу, соответствующую их профессии, но без привычных инструментов: "Все без толку, для этого нужны другие клещи, настоящие клещи, а не такие, специальные, и не цинковая проволока, а медная" и т. д. То была не строптивость, а неспособность к импровизации. Очевидно, это качество связано с нашей историей: слишком долгое благополучие без лишений, которые порождают изобретательность; мы оскорбляемся, если нет под рукой привычных инструментов.
Однажды в отпуске, в Цюрихе, на одном литературном вечере я случайно встретился с Отто Баумгартеном, моим учителем рисования. Я хотел обрадовать его тем, что и в армии продолжаю рисовать. И лишь когда его робкое молчание грозило стать неправильно истолкованным, он сказал мне с глазу на глаз то, что узнал в этот день: в Риге евреев тысячами увозят в лес и расстреливают. Такие вещи говорились только с глазу на глаз, а не в общем разговоре, не располагающем к доверию. Откуда он это узнал? Какая разница. Я доверял ему.