Сильви Жермен - Безмерность
Вот поэтому я и доверяю вам секрет моего Пса. Вам не надо объяснять, что публикация этих строк, которые большинству читателей покажутся курьезными и нелепыми, было бы величайшей бестактностью. Рассчитываю на ваше понимание и на ваше умение хранить тайну.
Р. Славик».
*Прокоп перелистал оставшиеся страницы, они были пустые. Он закрыл тетрадку. Он не знал, что думать об этом рассказе. Не знай Прокоп пана Славика, он воспринял бы этот текст как художественный вымысел, а уж на приписку с пожеланием не публиковать его не обратил бы внимания, так как расценил бы эту просьбу как кокетство дилетанта, желающего привлечь к себе внимание деланной оригинальностью. Но пан Славик не был похож на человека, жаждущего прославиться и склонного к жеманству. Прокоп даже скорректировал свое первое впечатление, возникшее у него, когда он открыл тетрадку и прочел заглавие и посвящение. Теперь он уже не думал, что вирус сочинительства поразил его соседа, как поразил великое множество других людей, и что пан Славик озаглавил свой рассказ «Без названия» по причине скудости вдохновения. И уж тем более Прокоп не воспринимал этот текст как нелепый плод экзальтированного воображения. Пан Славик отнюдь не был ни сумасшедшим мистикомтвизионером, ни претенциозным графоманом. Это был простой человек достаточно грубой внешности, в поведении же сдержанный и скромный. Написал он это только лишь затем, чтобы поведать о фактах, которые считал реальными; он не пробовал их приукрасить, расцветить какими-нибудь сверхъестественными подробностями. Кстати, подробностей у него было крайне мало, и он вообще даже не пытался чем-то подкрепить свои утверждения. Он рассказывал все, как было. Но если Б. Б. Б. разговаривала с птицами, то и пан Славик точно так же мог говорить со своей собакой на ломаном шведском. Прокоп тут же вспомнил про тот давний вечер в «Белом медвежонке», когда они вспомнили легенду о ларах. Никому тогда в голову не пришло поместить ларарий в собачью конуру. А между тем долгие годы добрый ангел в обличье пса рыжей масти с белой грудью жил на кушетке в квартире над Прокопом, и никто об этом не подозревал. Пан Славик прав, духи способны обитать всюду, даже в самых невероятных местах и телах. В сортире, в отвисшем брюхе, в помутневшем зеркале, в кочегарке, в дворняге.
Вечером, возвратясь домой, Прокоп поднялся на седьмой этаж и позвонил в квартиру пана Славика. Дверь открыл незнакомый человек с пышными черными усами и сообщил, что прежний жилец съехал почти год назад, а где он теперь проживает, ему неизвестно. Прокоп попробовал расспрашивать других соседей, но никто ничего не мог ему сообщить. Пан Славик выехал, ни с кем не попрощавшись и не оставив своего нового адреса. Но Прокоп надеялся, что пан Славик все-таки объявится, придет за рукописью. Шли дни, и Прокоп с растущим нетерпением ждал человека с собачьим сердцем и чутьем, который почтил его своим доверием без всякого, так сказать, заднего умысла. Рассказ, написанный странным этим человеком, был весьма необычным и на первый взгляд даже нелепым, но он вновь всколыхнул множество вопросов, которые задавал себе Прокоп. И через какое-то время Прокоп воспринимал бывшего своего соседа не просто как собрата по духовной убогости, но как близнеца. В каком-то смысле как брата по блужданию во тьме.
_____Пан Славик так и не появился и больше не дал о себе знать Прокопу. Человеку-собаке была безразлична судьба его рукописи, и его ничуть не интересовало, какое она произвела впечатление на единственного читателя. Должно быть, он продолжал в этом, а может, и в каком-нибудь другом городе долгий одинокий путь по бесконечной внутренней пустыне. А Прокоп в своей совершенно заблудился.
3
На следующий год после революции Алоис Пипал покончил с собой. Когда начались эти события, он участвовал в демонстрациях; неожиданный порыв, поднявший по всей стране людей, целые города, подхватил и его, наполнил новой энергией. Прага стала подобием праздника; лица прохожих, их взгляды, даже походка изменились, стали свободными. Маски были сброшены, исчез страх. Возвращалась подлинная жизнь, и она казалась еще радостней, оттого что изо дня в день импровизировалась прямо на улицах, подобно спектаклю бродячего театра. Жизнь взошла на подмостки и играла самое себя такою, какая она есть.
Прага была самым прекрасным праздником, потому что она стала театром, и ослепленный мечтами и открывшимися возможностями Алоис вернулся к своему актерскому ремеслу, ринулся в головокружительный вихрь театра. Его голову переполняли планы, сердце переполняли желания. Он верил, что для него пришла пора наверстать потерянное время и перейти к действиям, заняться главным делом, то есть играть.
Но шли месяцы, и им стало овладевать чувство неуверенности. Послереволюционное воодушевление понемножку сходило на нет, начал вырисовываться новый порядок вещей, возникали новые структуры, а вот к ним-то Алоису так и не удалось приспособиться. Он чувствовал, что все больше и больше теряет дыхание, теряет скорость, плетется где-то в хвосте. Вихрь, сперва завертев его, теперь отбросил на обочину. Новая жизнь была рядом, звала к себе, но Алоис был не в состоянии переступить порог. И он даже не смог бы объяснить почему.
Впрочем, театр распахнул перед ним свои двери. Алоис получил возможность выбраться из люка, куда его заточили на целых двадцать лет, и выйти на сцену. Однако он по-прежнему прятался в этой своей темной яме. Просто страх в нем переместился, уйдя в самые глубины сердца.
Нет, он никогда уже не смог бы воплотить короля Лира: его погубил иной король, имя которому Убю[16]. Алоис слишком долго пробыл в яме циничного короля и не мог уже выйти из нее. У него не осталось сил подняться на сцену, предстать перед зрителями, представить им одного героя, перевоплотиться в другого. Сцена пугала его, зрители вызывали ужас. То не был обычный актерский страх, то был темный провал внутри всего его существа.
Алоис перестал быть актером, он превратился в постаревшего ярмарочного комедианта с надорванными мышцами, рассеянными желаниями, синюшными мыслями. Жизнь больше не была театром, сцену относило куда-то вдаль; слова, жесты, смех, крики агонизировали на этом плоту, плывущем по воле волн и ветра. Игра закончилась.
Перед близкими он еще притворялся, даже изображал жизнерадостность. Но страх продолжал ширить свои бездны; Алоис чувствовал, что земля живых уходит у него из-под ног. Юмор его становился все непринужденней, и частенько это сбивало с толку. Он продолжал обсуждать планы, вовсю работал над ними. Однако не верил в их осуществление. И однажды понял, что уже не сумеет избавиться от затаившегося в нем страха, спастись в этом всеобъемлющем крушении.
Я, кажется, сойду сейчас с ума. —
Что, милый друг, с тобой? Озяб, бедняжка?
Озяб и я…[17]
Он так озяб, что в точности не понимал, кто же он — король или шут.
Мой бедный шут, средь собственного горя
Мне так же краем сердца жаль тебя[18].
Он больше не декламировал Шекспира, даже во сне. Долгие ночи он лежал без сна, лежал с закрытыми глазами, не шелохнувшись. Монологи короля Лира чуть слышно шелестели в его мозгу, скорбном, как тусклая, мертвенно-бледная равнина. «Мой бедный шут…» Он скорбел о себе, обо всем, обо всех. То была смертельная скорбь.
У кого ума крупица,
Тот снесет и дождь, и град[19].
И дождь, и град, и ветер. И однажды октябрьским вечером, когда черный ветер страха задул так, что не было сил вынести, Алоис повесился в подвале своего дома.
В день его похорон не было ни дождя, ни ветра, светило яркое солнце, и пришло много народа; потрясенные, подавленные, собрались все его друзья. Они не понимали или, скорей, не смели понять причин, толкнувших Алоиса на этот поступок. Была большая группа подростков, пришедших проститься со старым начальником волшебного вокзала, который часто приглашал их в свою железнодорожную гостиную. Они прощались с отошедшим волшебством детства. Среди них была и Олинка; как и остальные, она бросила в могилу железнодорожный билет. А потом второй — за Ольбрама. Друзья Алоиса, глядя, как их дети осыпают гроб билетами, вдруг почувствовали себя бесконечно старыми.
Ольбрам приехал к отцу на Рождество. Вместо чешских слов в разговоре он иногда употреблял английские. Ему нравилось в Питерборо. Он хотел стать моряком или фокусником, однако окончательного выбора пока еще не сделал. Но уже знал множество фокусов и вовсю демонстрировал их отцу. В его наловчившихся руках исчезали любые предметы. А уезжая обратно в Англию, он похитил у Прокопа что-то такое, чего тот не мог в точности определить и назвать — нечто от его манеры видеть вещи, город, людей. После этого у Прокопа иногда случались какие-то странные видения — ни с того ни с сего, причем наяву. Как будто Ольбрам своими иллюзионистскими трюками деформировал ему хрусталики.