Уильям Фолкнер - Деревушка
Как водится, у нее были куклы. Она рассаживала их по стульям вокруг себя, и они сидели, неподвижные, как она, тоже без признаков жизни. Потом отец велел своему кузнецу сделать ей игрушечную коляску, наподобие той, в которой она провела свои первые три года. Коляска вышла грубая и тяжелая, но это была единственная игрушечная коляска, какую в этих краях когда-либо видели или хотя бы представляли себе понаслышке. Она складывала туда всех кукол и сидела рядом на стуле. Сначала думали, что это умственная отсталость, что она просто не переступила еще ту почти осязаемую грань, за которой девочка, играя, становится маленькой женщиной, но вскоре стало ясно, откуда это безразличие, - ведь, чтобы двигать коляску, ей пришлось бы двигаться самой.
Так она росла до восьми лет, всегда на стульях, пересаживаясь с одного на другой, и то лишь поневоле, когда в доме шла уборка или нужно было поесть. По настоянию жены, Уорнер продолжал заказывать кузнецу игрушечные подобия всяких домашних вещей - маленькие метлы и швабры, маленькую настоящую плиту, - надеясь, что забава, игра приучит ее к делу, но все это порознь и вместе производило на нее не большее впечатление, чем на старого пьяницу рюмка холодного чаю. У нее не было товарищей в играх, не было закадычной подруги. Они ей были не нужны. Никогда и ни с кем не связывала ее та пылкая, иной раз быстротечная дружба, когда две девочки объединяются в тайном воинственном заговоре против своих сверстников-мальчишек и против всех взрослых. Она бездействовала. С таким же успехом она могла бы оставаться в утробе матери. Она словно бы родилась лишь наполовину, разум и тело либо каким-то образом совершенно отделились друг от друга, либо безнадежно спутались, перемешались; словно на свет появилось лишь что-то одно или же одно появилось не вместе с другим, но в его лоне.
- Может, она вырастет сорванцом, мальчишкой в юбке? - сказал однажды отец.
- Это когда же? - сказал Джоди, вспыхивая, распаляясь в порыве ожесточения. - Покуда она раскачается, все дубы, которые взойдут из желудей за ближайшие пятьдесят лет, успеют вырасти, засохнуть и сгореть в печке, прежде чем она соберется залезть на который-нибудь из них.
Когда Юле исполнилось восемь лет, брат решил, что пора ей начинать учиться. Отец с матерью давно уже рассудили, что когда-нибудь начать все равно придется, вероятно, главным образом потому, что Билл Уорнер, который официально числился попечителем, был главной опорой школы и вершителем ее судьбы. Все родители видели в ней одно из деловых предприятий Уорнера, и в конце концов Уорнеру пришлось потребовать, чтобы его дочь ходила в школу хотя бы какое-то время, точно так же, как он требовал со своих должников уплаты процентов сполна. Миссис Уорнер не особенно заботило, пойдет ее дочь в школу или нет. Она была одной из лучших домашних хозяек в округе и без устали занималась своим делом. Она испытывала поистине физическое наслаждение, ничего общего не имеющее с простым удовлетворением, доставляемым экономией и благополучием, перебирая выглаженные простыни или оглядывая уставленные банками полки, набитые картофелем погреба и увешанные гирляндами окороков стропила коптильни. Сама она ничего не читала, хотя в ту пору, когда выходила замуж, была грамотна. Ей не часто случалось этим воспользоваться, за последние сорок лет она и книгу в руках держать разучилась, предпочитая обращаться непосредственно к самой жизни, обо всем, будь то правда или выдумка, судачить и все обращать в назидание. Так что никакой нужды в грамоте она для женщины не видела. Она была убеждена, что сведения, сколько и чего класть в то или иное блюдо, черпают не из книг, а из кастрюли, с помощью ложки, и что хозяйка, которая только в школе узнает, сколько денег у нее осталось, если из того, что было, вычесть то, что истрачено, никогда не будет настоящей хозяйкой.
Только брат, Джоди, выступил на восьмое лето ее жизни пламенным поборником образования и через три месяца горько об этом пожалел. Но пожалел он не о том, что сам настоял, чтобы она пошла учиться. Он жалел, что всегда был и будет уверен в необходимости того, за что ему теперь приходилось платить такой дорогой ценой. Потому что Юла отказалась ходить в школу пешком. Посещать школу, присутствовать на занятиях она не отказывалась, она только не желала туда ходить. А школа была недалеко, меньше чем в полумиле от дома. Но все пять лет своей учебы - а если подсчитать в часах, сколько она там усвоила, это время пришлось бы мерить не годами и даже не месяцами, а днями - она ездила туда и обратно. Другие дети, жившие в три, в четыре, в пять раз дальше, ходили пешком во всякую погоду, а она ездила. Она просто отказывалась ходить, спокойно и решительно. Она не плакала и даже не упрямилась, не говоря уже о физическом сопротивлении. Она просто сидела, не шевелясь и, очевидно, ни о чем не думая, но источая яростное и неуязвимое упорство, точно кровная, норовистая кобылка, которая пока еще молода, но через год-другой ей цены не будет, а потому хозяин, как она ни бесит его, как ни изводит, все же не решается отстегать ее кнутом. Отец тотчас, как и следовало ожидать, умыл руки.
- Пускай ее сидит дома, - сказал он. - Здесь она, правда, тоже палец о палец не ударит, но, может, хоть чему-нибудь по хозяйству выучится, когда будет таскаться от стула к стулу, чтобы не путаться под ногами. Нам только бы уберечь ее от беды, покуда она вырастет и сможет спать с мужчиной, так, чтобы оба мы, он и я, не угодили за решетку. Тогда ты выдашь ее замуж. Глядишь, еще такого жениха ей найдем, что и Джоди избавит от богадельни. Мы отдадим им дом, и лавку, и все добро, а сами поедем с тобой на ту ярмарку в Сент-Луисе, куда, говорят, со всего света съезжаются, и ежели нам понравится, ей-богу, купим там палатку да заживем себе помаленьку.
Но брат настаивал, чтобы она училась. А она все отказывалась ходить в школу, все сидела сиднем, женственная, мягкая и недвижная, ни о чем не думая и, видимо, даже ничего не слыша, а битва между матерью и братом бушевала над ее безмятежной головой. В конце концов негр, который прежде носил ее на руках следом за матерью, когда та ходила по гостям, стал запрягать семейную коляску и отвозить Юлу за полмили в школу, а в полдень и в три часа, когда детей распускали по домам, ждал ее около школы. Так продолжалось недели две. Потом миссис Уорнер положила этой затее конец, усмотрев в ней прямую бесхозяйственность, - все равно что ставить на огонь четырехведерный котел, чтобы сварить тарелку супа. Она предъявила ультиматум: если Джоди хочет, чтобы сестра училась, пусть сам позаботится о том, как доставлять ее в школу. Она сказала, что раз уж Джоди все равно что ни день, ездит верхом в лавку и из лавки, пускай возит Юлу на лошади, позади себя, а она все сидела, ни о чем не думая, ничего не слыша, и Джоди рвал и метал, но все без толку, а потом сидела по утрам на крыльце, держа дешевый клеенчатый ранец, который ей купили, и дожидаясь, пока подъедет брат и угрюмо заворчит, приказывая ей залезть на лошадь позади себя.
Он отвозил ее в школу, привозил в полдень назад, потом снова отвозил и ждал ее после конца уроков. Так продолжалось почти месяц. Потом Джоди решил, что она как-нибудь пройдет две сотни ярдов от школы до лавки и будет ждать его там. К его удивлению, она согласилась беспрекословно. Так продолжалось ровно два дня. На исходе второго дня брат примчался с ней домой, ворвался в прихожую и, остановившись перед матерью, закричал, трясясь от злости и негодования:
- Понятное дело, почему она так сразу согласилась встречать меня у лавки! Если бы вдоль дороги, через каждую сотню футов, расставить мужиков, она ходила бы пешком, как миленькая! Как собачонка, ей-богу!
Только увидит брюки, так от нее сразу какой-то дух идет! За десять футов слышно!
- Вздор, - сказала миссис Уорнер. - И вообще отвяжись от меня. Ведь это ты настоял, чтобы она училась. Ты, а не я. Я уже вырастила восемь дочерей и всегда считала, что они воспитаны не хуже, чем у людей. Но будь по-твоему, может, и впрямь двадцатисемилетний холостяк понимает в этих делах больше, чем я. Можешь хоть завтра забрать ее из школы, мы с отцом возражать не станем. Ты принес мне корицу?
- Нет, - сказал Джоди. - Позабыл.
- Постарайся не забыть вечером. Мне очень нужно.
Так что больше она у лавки не ждала. Брат поджидал ее у школы. Прошло почти пять лет с тех пор, как эта картина стала привычной для всех в деревне, - чалая лошадь под разъяренным, кипящим злобой мужчиной и девочкой, у которой даже в девять, в десять, в одиннадцать лет все было слишком развито - ноги, грудь, бедра; слишком развита была вся эта первородная женская плоть, которая, в сочетании с дешевым клеенчатым ранцем, какие носят приготовишки, казалась парадоксом, издевательством над самой сутью учения. Даже сидя на лошади, за спиной у брата, та, что обитала в этой плоти, вела, казалось, две различные обособленные жизни - как грудной младенец. Была одна Юла Уорнер, которая снабжала кровью и питала эти ноги, бедра, груди, и была другая, которая только обитала в них, шла туда, куда и они, потому что это было наименее хлопотно, прекрасно себя чувствуя в них, но не желая участвовать в их действиях, - так чувствуешь себя в меблированных комнатах, обставленных чужими руками, но удобных и оплаченных вперед. В первое утро Уорнер погнал лошадь рысью, чтобы поскорее добраться до школы, но почти сразу же почувствовал, как все это тело, которое и на стуле, в неподвижности, утверждало свое непреоборимое отвращение к прямым линиям, колышется у него за спиной, мягкое и округлое. И тут ему представилось, будто позади него катится сверкающий, игристый, млечный шар, катится куда-то вдаль, не только за черту горизонта, но, словно солнце, по всему свету, И он стал ездить шагом. Он не мог иначе, а сестра одной рукой цеплялась за его подтяжки или сюртук, а в другой держала ранец с книгами, и они ехали мимо лавки, где, как обычно, все были в сборе, мимо веранды миссис Литтлджон, где обыкновенно сидел странствующий торговец или барышник, - и Уорнер теперь был уверен, твердо убежден, что знает, зачем эти люди здесь, зачем приехали за двадцать миль из Джефферсона, а потом он подъезжал к школе, где остальные дети, в комбинезонах, грубых коленкоровых куртках и в стоптанных отцовских башмаках, а то и вовсе босиком, уже толпились во дворе, пройдя пешком втрое, вчетверо, впятеро больше. Она сползала с лошади, а брат не трогался с места и, кипя злобой, глядел ей вслед и видел, что она уже совсем как женщина покачивает на ходу бедрами, и в бессильном бешенстве размышлял, не лучше ли сразу вызвать учителя и объясниться с ним - предупредить, припугнуть, даже пустить в ход кулаки или же ждать, пока случится то, что по его, Уорнера, убеждению неизбежно должно случиться. Они снова ехали туда в час дня и обратно - в двенадцать и в три, и тогда Уорнер проезжал на сто ярдов дальше по дороге, к рощице, где лежало сваленное дерево. Негр-работник свалил его ночью, а Уорнер светил ему с лошади фонарем. Он подъезжал к этому дереву и злобно рычал, когда она в третий раз залезала со ствола на лошадь: - Черт бы тебя взял, ты что, не можешь иначе, лезешь так, будто лошадь высотой в двадцать футов! Он даже решил однажды, чтоб она больше не ездила по-мужски. Так продолжалось всего один день, пока он случайно не обернулся и не увидел невообразимо округлый изгиб длинной ноги, и голое бедро между чулком и подолом, казавшееся таким же безмерно обнаженным, как купол обсерватории. И он еще пуще злился оттого, что понимал - она не нарочно так выставляется. Он знал, что ей просто-напросто безразлично, она даже не знает об этом, а если бы и знала, так не дала бы себе труда прикрыться. Он знал, он представлял себе и это, что и на лошади она сидит точно так же, как дома на стуле, и так же, как всякий день в школе, и порой, в своей яростной беспомощности, недоумевал, как это в ее теле, которое с каждым днем становится все тяжелее, в простом движении, в ходьбе ощущается эта пышная, сводящая с ума, почти текучая мягкость; и даже когда она сидит, даже когда едет на лошади, погрузившись в себя, мечтая о чем-то далеком от всякой чувственности, она источает, обнаруживает эту невероятную способность жить, существовать вне одежды, которая на ней, и она не только не может с этим ничего поделать, но ей просто-напросто все равно.