Альбер Камю - Падение. Изгнание и царство
Извините, я лягу опять. Боюсь, что очень взволновался. Но я все-таки не плачу. Иной раз совсем растеряешься, сомневаешься в самом очевидном, даже когда откроешь секрет счастливой жизни. Тот выход, какой я нашел, конечно, не назовешь идеальным. Но когда тебе опротивела твоя жизнь, когда знаешь, что надо жить по-другому, выбора у тебя нет, не правда ли? Что сделать, чтобы стать другим? Невозможно это. Надо бы уйти от своего «я», забыть о себе ради кого-нибудь, хотя бы раз, только один раз. Но как это сделать? Не вините меня чересчур строго. Я как тот старик нищий, который все не выпускал моей руки, получив от меня милостыню на террасе кафе. «Ах, не сердитесь, – говорил он, – не потому до этого доходишь, что ты плохой человек, да вот свет в глазах померк». Да, померк у нас в глазах свет, погасли утренние зори, утратили мы святую невинность, которой прощаются ее грехи.
Смотрите, снег пошел! О, надо мне пойти прогуляться. Спящий Амстердам, белый его покров в ночи, мрачная чернота каналов под заснеженными мостиками, пустынные улицы, мои приглушенные шаги… Очень хороша вся эта мимолетная чистота – ведь завтра будет грязь. Видите, какие огромные белые хлопья распушились за окнами. Это, конечно, голуби. Милые, они решились наконец спуститься! Покрыли и воду и крыши густым слоем белых перьев, трепещут у каждого окна. Какое нашествие! Будем надеяться, что они принесут нам благую весть. Все, все будут спасены, да, а не только избранные, богатства и бремя труда разделят между всеми, и с нынешнего дня вы каждую ночь будете спать на полу ради меня. Полная гармония, чего там! Признайтесь, однако, что вы обомлеете, если с неба спустится колесница и я вознесусь на ней или вот снег вдруг запылает огнем. Вы не верите в чудеса? Я тоже. Но мне все же необходимо пройтись.
Хорошо, хорошо. Я буду лежать спокойно, не тревожьтесь. Да вы и не очень-то доверяйте моему волнению, моему умилению и бредовым моим речам. Они целенаправленны. Погодите, теперь вы расскажете мне о себе, и тогда я узнаю, достиг ли я своей страстной исповедью хотя бы одной из своих целей. Я все надеюсь, что когда-нибудь моим собеседником окажется полицейский и он арестует меня за кражу «Неподкупных судей». За все остальное никто не может меня арестовать, верно? Но эта кража подпадает под действие закона, и я уж постарался, чтобы меня сочли сообщником: я укрываю у себя драгоценную картину и показываю ее первому встречному. Так вы, значит, можете меня арестовать – это будет хорошее начало. Может быть, займутся потом и всем остальным, может быть, отрубят мне голову, и я избавлюсь от страха смерти, буду спасен. Вы поднимете над собравшейся толпою зрителей мою еще не тронутую тлением голову, чтобы они ее узнали, и вновь я возвышусь над ними, как образцовый преступник. Все будет кончено, я завершу потихоньку свой путь лжепророка, вопиющего в пустыне и не желающего выйти из нее.
Но вы, конечно, не полицейский – это было бы слишком просто. Да что вы?.. Адвокат? А знаете, я так и думал. Стало быть, странная симпатия, которую я почувствовал к вам, имела свои основания. Вы занимаетесь в Париже прекрасной деятельностью. Я так и знал, что мы с вами из одного племени. Ведь мы все похожи друг на друга, говорим без умолку, в сущности, не обращаясь ни к кому, и всегда сталкиваемся с одними и теми же вопросами, хотя и знаем заранее ответы на них. Ну, расскажите мне, прошу вас, что случилось с вами однажды вечером на набережной Сены и как вам удалось никогда не рисковать своей жизнью. Произнесите те слова, которые уже много лет не перестают звучать по ночам в моих ушах и которые я произношу наконец вашими устами: «Девушка, ах девушка! Кинься еще раз в воду, чтобы вторично мне выпала возможность спасти нас с тобой обоих!» Вторично? Ох, какая опрометчивость! Подумайте, дорогой мэтр, а вдруг нас поймают на слове? Выполняйте обещание! Бр-р! Вода такая холодная! Да нет, можно не беспокоиться. Теперь уж поздно, и всегда будет поздно. К счастью!
Изгнание и царство
Новеллы
Неверная жена[2]
Окна в автобусе были закрыты, но внутри уже довольно долго кружила тощая муха. Она летала взад и вперед, как-то нелепо, словно выбившись из сил. Жаннин потеряла ее из виду, а потом увидела, как она села на неподвижную руку мужа. Было холодно. Каждый порыв ветра сопровождался скрипом песка по стеклу, и муха вздрагивала. В неверном свете зимнего утра автобус ехал медленно, с трудом, раскачиваясь, кузов гремел железом, оси грохотали. Жаннин посмотрела на мужа. Узкий лоб с низко растущими вихрами седеющих волос, толстый нос, кривоватый рот придавали Марселю вид капризного фавна. Она чувствовала, как он подскакивает и приваливается к ней на выбоинах шоссе. Потом мощное тело снова выпрямлялось, опиралось на расставленные ноги; застывшие, ничего не выражающие глаза уставлялись в одну точку. Единственным, что оставалось в действии, были его руки – толстые, безволосые, казавшиеся еще короче из-за торчавших из-под манжет рукавов нижней фланелевой рубахи, закрывавших запястья. Эти руки с такой силой сжимали маленький матерчатый чемоданчик, примостившийся между коленями, что, казалось, не ощущали неуверенного движения мухи.
Внезапно ветер взвыл с новой силой, и песчаный туман, окружавший автобус, еще больше сгустился. Создавалось впечатление, будто невидимые руки швыряют песок на окна полными пригоршнями. Муха осторожно пошевелила крылышком, качнулась на ножках и взлетела. Автобус притормозил и почти остановился. Потом ветер словно бы успокоился, туман рассеялся, и машина снова набрала скорость. В пыльном пейзаже появились пятна света. В окне показались две или три чахлые и блеклые пальмы, как будто вырезанные из металла, и через мгновение исчезли.
– Ну и страна! – сказал Марсель.
Заполнившие автобус арабы делали вид, что спят, закутавшись в свои бурнусы. Кое-кто из них забрался на сиденье с ногами, и их качало больше остальных. В конце концов Жаннин почувствовала, что не может выносить их молчание и невозмутимость: ей казалось, что эта безмолвная компания сопровождает ее уже много дней. Между тем автобус отправился в путь с конечной станции у железной дороги на рассвете холодного утра, и уже два часа ехал по унылой каменистой пустыне, простиравшейся, по крайней мере вначале, ровной линией до красноватого горизонта. Однако потом поднялся ветер, и понемногу огромное пространство скрылось из глаз. С этого момента пассажиры уже ничего не видели; постепенно все замолчали и теперь ехали в тишине, напоминавшей бессонную ночь, изредка вытирая губы и глаза, воспалившиеся от проникавшего в автобус песка.
– Жаннин!
Окрик мужа заставил ее подскочить. Она в который раз подумала о том, как не подходит это смешное имя такой крупной женщине. Марсель хотел узнать, где находится сундучок с образцами. Она пошарила ногой под скамейкой и нащупала какой-то предмет, который приняла за сундучок. Вообще-то она не могла нагнуться, чтобы не начать задыхаться. А ведь в коллеже она была первой спортсменкой, дыхание ее никогда не подводило. Неужели это было так давно? Двадцать пять лет. Двадцать пять лет – это ничто, потому что ей казалось, будто только вчера она выбирала между свободой и браком, только вчера с тревогой думала о времени, когда она, может быть, состарится в одиночестве. Она не осталась одинокой, и студент-правовед, который хотел никогда с ней не расставаться, теперь находился рядом. Кончилось тем, что она приняла его, несмотря на маленький рост и на то что ей не нравились ни его манера смеяться – скупо и коротко, ни его черные глаза навыкате. Но ей нравился его кураж, типичный для французов, живших в этой стране. Кроме того, ей нравилось озадаченное выражение его лица, когда что-то или кто-то обманывал его ожидания. А больше всего ей нравилось быть любимой, к тому же он окружал ее заботой. Он так часто давал ей почувствовать, что она существует для него, что это существование стало реальностью. Нет, она не была одинокой…
Громкими гудками автобус расчищал себе путь среди невидимых препятствий. В салоне никто не шевелился. Вдруг Жаннин почувствовала на себе чей-то взгляд и повернулась в сторону скамейки, стоявшей напротив, через проход. Сидевший там человек не был арабом, и она удивилась, что не заметила его с самого начала. Он был одет во французскую военную форму; зимняя полотняная фуражка покрывала голову. Его загорелое лицо, вытянутое, с острым носом, напоминало морду шакала. Изучавшие ее светлые глаза смотрели угрюмо и пристально. Она вдруг покраснела и повернулась к мужу, все так же вглядывавшемуся вперед, в туман и ветер. Она закуталась в пальто. Но перед ее глазами по-прежнему стояло лицо французского солдата, длинного и тощего, такого тощего в тщательно пригнанной куртке, что он казался сделанным из какого-то сухого и хрупкого материала, из смеси песка и кости. Именно в этот момент она увидела худые руки и смуглые лица сидевших перед ней арабов и заметила, что, несмотря на широкие одеяния, им вполне хватало места на сиденьях, где они с мужем еле удерживались. Она потуже запахнула полы пальто. А ведь она не была такой уж толстой, скорее крупной и полной, в теле, и еще вполне желанной, – ей было приятно чувствовать на себе взгляды мужчин, – с немного детским выражением лица, ясными светлыми глазами, не очень-то соответствовавшими этому большому телу, сулившему тепло и уют.