Джозеф Конрад - Конец рабства
Каюту он обставил, удовлетворяя несложным своим требованиям комфорта на море. Одну стену занимал большой книжный шкаф (капитан любил читать); против койки висел портрет покойной жены, писанный масляными красками и неудачный; на портрете была изображена в профиль молодая женщина, вдоль щеки ее спускался черный локон. Три хронометра усыпляли капитана своим тиканьем, а по утрам будили его, соревнуясь в бое. Каждый день он вставал в пять часов. Помощник, державший утреннюю вахту, допивал чашку кофе на корме у штурвала, а через широкое отверстие медного вентилятора слышно было, как плещется и фыркает капитан, совершая свой туалет. Затем низкий бас громко бормотал "Отче наш". Пять минут спустя голова и плечи капитана Уолея высовывались из люка кают-компании. Неизменно он останавливался ненадолго на ступеньках трапа, окидывал взглядом горизонт, смотрел на обрасопленные по ветру паруса, глубоко вдыхал свежий воздух. Лишь после этого поднимался он на ют и, приложив руку к козырьку фуражки, бросал величественно и благосклонно: "Доброе утро".
Ровно до восьми часов он шагал по палубе. Иногда - не чаще, чем дважды в год, - ему приходилось опираться на толстую, как дубина, палку, так как у него немело бедро, - легкий приступ ревматизма, по его предположению. Никаких других болезней он не знал. Когда колокольчик призывал к завтраку, капитан Уолей спускался вниз, кормил своих канареек, заводил хронометры и занимал место во главе стола. Перед его глазами на кленовой переборке кают-компании висели в черных рамках большие фотографические карточки дочери, ее мужа и двух малюток с пухлыми ножками - внучат капитана. После завтрака капитан собственноручно стирал тряпкой пыль с этих карточек и обметал портрет жены метелочкой, висевшей на маленьком медном крючке рядом с тяжелой золотой рамой. Затем, закрыв дверь каюты, он садился на кушетку под портретом, чтобы прочесть главу из толстой карманной библии - ее библии. Но иногда он сидел около получаса, заложив палец между страницами и не раскрывая книги, покоившейся на коленях. Быть может, в эти минуты он вспоминал, как любила она плавание под парусами.
Она была настоящей женщиной и верным товарищем.
Капитан придерживался того убеждение, что никогда не было и не могло быть ни на воде, ни на суше более веселого и беззаботного дома, чем его дом на корме "Кондора" с большой кают-компанией, белой с золотом, украшенной, словно для вечного празднества, гирляндой из неувядающих букетов. На каждой филенке жена капитана Уолея нарисовала букет комнатных цветов. На эту работу, выполненную любовно, ей понадобилось двенадцать месяцев. Ее картинки капитан всегда считал величайшим достижением и чудом искусства, а старый Суинбёрн, его помощник, спускаясь в кают-компанию обедать, неизменно приходил в восторг, глядя, как подвигается ее работа. "Кажется, что можно понюхать эти розы", - говорил он и потягивал носом, вдыхая слабый запах скипидара. В ту пору в кают-компании всегда пахло скипидаром, и, как признавался впоследствии- помощник, этот запах убивал желание приступить к еде. Зато ее пением уже ничто не мешало ему наслаждаться. "Миссис Уолей поет, как самый настоящий соловей", - изрекал он с глубокомысленным видом и, стоя возле застекленного люка, внимательно слушал до конца. В хорошую погоду капитан и помощник, стоя на второй "собачьей вахте" [Так называется вахта с 18 до 20 часов], прислушивались к ее трелям и руладам, раздававшимся под аккомпанемент рояля в кают-компании. В тот самый день, когда они обручились, он выписал из Лондона инструмент, но лишь через год после свадьбы рояль прибыл к ним, обогнув мыс Доброй Надежды. Большой ящик был первым грузом, адресованным на Гонконг, и людям, толпящимся на набережных в наши дни, это событие кажется таким же далеким, как средневековье. Но капитан Уолей мог за какие-нибудь полчаса восстановить в памяти всю свою жизнь, со всей ее романтикой, ее идиллиями и горестями.
Ему самому пришлось закрыть глаза жене. Хоронили ее при спущенном флаге; она ушла из жизни, как жена моряка и сама в душе - моряк. Он читал над ней молитвы из ее же собственного молитвенника, и голос его не дрогнул. Поднимая глаза, он видел перед собой старого Суинбёрна, прижимавшего к груди фуражку; слезы струились по суровому, обветренному, бесстрастному лицу, походившему на глыбу красного гранита под ливнем.
Хорошо было этому старому морскому волку - он мог плакать. Но капитан Уолей должен был дочитать до конца. Затем раздался всплеск. Капитан не помнил, что происходило в течение следующих нескольких дней.
Пожилой матрос, ловко владевший иглой, сшил ребенку траурное платьице из черной юбки покойницы.
Забыть ее капитан не мог; но нельзя запрудить жизнь, словно сонный поток. Она прорвет плотину, зальет тоску человека, сомкнется над скорбью, как смыкается море над мертвым телом, сколько бы ни любили того, кто пошел ко дну. И мир не так уж плох. Люди были добры к нему, в особенности миссис Гарднер, жена старшего компаньона фирмы "Гарднер, Патисон и К°", - той самой фирмы, которой принадлежал "Кондор". Миссис Гарднер вызвалась следить за воспитанием девочки, а потом увезла ее вместе со своими дочерьми в Англию заканчивать образование. В те дни такое путешествие считалось нешуточным даже сухопутным почтовым маршрутом. И только через десять лет он снова увидел дочь.
В детстве, она никогда не боялась бури и просила, чтобы ее вынесли на палубу. Он держал ее на руках, укрывая своим клеенчатым пальто, а она смотрела, как огромные валы разбиваются о корпус "Кондора". Грохот и рев волн, казалось, приводили ее в восторг. "Избалованный мальчуган", говорил он о ней в шутку. Он назвал ее Айви [Айви - плющ], потому что любил это имя и руководствовался смутной ассоциацией идей. Она обвилась вокруг его сердца, и он хотел, чтобы она льнула к отцу, как к несокрушимой башне. Пока она была ребенком, он забывал о том, что со временем она предпочтет прильнуть к кому-то другому. Но он слишком любил жизнь, и даже это событие было ему отчасти приятно, хотя в какой-то мере он должен был ее потерять.
Купив "Красавицу" для того, чтобы занять свой досуг, он пошел на невыгодный фрахт в Австралию с одной только целью: повидать свою дочь в ее новом доме. Теперь она тянулась к другому, но расстраивала его не эта мысль, а то обстоятельство, что опора, избранная ею, при ближайшем рассмотрении оказалась довольно ненадежной, - зять был физически немощен. Его нарочитая вежливость не понравилась капитану Уолею, пожалуй, еще сильнее, чем его манера распоряжаться деньгами, полученными Айви от отца. Но о своих опасениях он не сказал ни слова. Только в день отъезда, в самую последнюю минуту, он взял руки Айви в свои и, пристально глядя ей в глаза, сказал:
- Помни, моя милая: все, что я имею, принадлежит тебе и твоим малышам. Пиши мне откровенно.
Она ответила ему, чуть заметно кивнув головой. У нее были глаза матери, на мать она походила и характером и тем, что понимала его без слов.
И действительно, ей пришлось написать. Читая эти письма, капитан Уолей иной раз поднимал свои седые брови. Впрочем, он считал, что жизнь щедро его наградила, дав ему возможность удовлетворять просьбы дочери.
Такой радости он не испытывал с тех пор, как умерла жена. Характерно для него, что неизменные неудачи зятя пробуждали в капитане Уолее дружелюбное чувство к неудачнику. Парень так часто садился на мель, что несправедливо было бы объяснять это одним безрассудством.
Нет! Капитан понимал, в чем тут дело. Не везет! Ему самому удивительно везло; но слишком много хороших людей, пришибленных постоянным невезеньем, - людей самых разнообразных, не только моряков, - перевидал он на своем веку, чтобы не подметить зловещих признаков.
Когда он размышлял о том, как сберечь каждый пенни, пронеслись первые грозные слухи (настигли они его в Шанхае), а за этими слухами последовал великий крах.
Ужас, сомнение, негодование, - через все это он прошел и наконец должен был признать тот факт, что никакого наследства он оставить не может.
Его подстерегала еще одна катастрофа: неудачник там, в Мельбурне, отказался от своей проигрышной игры и окончательно сел на мель - на этот раз в кресло инвалида. "Он никогда не сможет ходить", - написала его жена. Впервые за всю свою жизнь капитан Уолей почувствовал растерянность.
Теперь "Красавице" пришлось всерьез взяться за работу. Речь шла уже не о том, чтобы поддержать славу Гарри Уолея Сорви головы или снабдить старика карманными деньгами, новым костюмом и несколькими сотнями первосортных сигар, за которые он платил по счету в конце года. Он должен был сократить расходы и отпускать самую незначительную сумму на позолоту резьбы на носу и корме "Красавицы".
Тогда глаза его открылись, и он увидел, какие грандиозные перемены произошли в мире. От прошлого остались только знакомые имена, но вещи и люди, какие он знал раньше, исчезли. "Гарднер, Патисон и К°" все еще красовалось на стенах складов, на медных дощечках и витринах, на набережных и в деловых кварталах многих восточных портов, но в фирме уже не было ни Гарднера, ни Патисона. В частной конторе фирмы капитан Уолей уже не мог более рассчитывать на радушный прием, удобное кресло и выгодную сделку, какую предлагали старому другу в память былых услуг. Зятья Гарднера сидели за конторками в той самой комнате, куда капитан, давно уже не служивший в фирме, всегда имел доступ при старике Гарднере. Их суда были украшены теперь желтыми трубами с черными верхушками, и в конторе имелось расписание рейсов, похожее на расписание трамваев. Декабрьские и июньские ветры не имели для них значения; их капитаны (прекрасные молодые люди - в этом он не сомневался) были, конечно, знакомы с островом Уолей, ибо не так давно правительство поставило белый маяк на северном конце острова (и красный - у рифа Кондор), но они удивились бы чрезвычайно, если бы узнали, что Уолей во плоти все еще существует, - капитан Уолей, старик, блуждающий по свету и пытающийся подцепить груз для своего маленького барка.