Уильям Теккерей - В благородном семействе
К этому времени миссис Джеймс Ганн поместила двух близнецов Уэлсли Макарти - Розалинду Кленси и Изабеллу Финниган - в пансион для благородных девиц и сильно ворчала по поводу слишком высокой платы за обучение, которую раз в полгода приходилось вносить за них ее мужу; и хотя Джеймс оплачивал счета со свойственным ему благодушием, его супруга была теперь невысокого мнения о своих малютках. Они не могут ожидать, говорила она, никакого капитала от мистера Ганна, и ее удивляет, с чего это ее супругу вздумалось помещать их в такой дорогой пансион, когда у него есть своя родная прелестная крошка, для которой он просто обязан копить все те деньги, какие может отложить.
Бабушка тоже души не чаяла в маленькой Каролине Бранденбург и обещала оставить милой крошке свои три тысячи фунтов, ибо именно так заведено на свете выказывать почтение к сему наиболее почитаемому предмету материальному процветанию. Кому в этой жизни достаются улыбки, и дружеские услуги, и приятные наследства? Богатым. И я, со своей стороны, очень хотел бы, чтобы кто-нибудь отказал мне хоть самую малость - ну, скажем, двадцать тысяч фунтов, - потому что я совершенно уверен, что тогда кто-нибудь другой тоже что-нибудь мне завещает и что я сойду в могилу обладателем капитала в круглую сотенку тысяч.
У маленькой Каролины была своя служанка, своя просторная и светлая детская, свой маленький экипаж для выезда, виды на бабушкины процентные бумаги и неоценимое сокровище - безраздельная любовь ее маменьки. Ганн тоже искренне ее любил - на свой лад; однако же он решил, что и падчерицы получат после его смерти щедрое наследство, но - о, если бы не это вечное НО!
Ганн и Блаббери, как читателю известно, вели торговлю гарным маслом. Их прибыли зависели от подрядов на освещение многих улиц Лондона; а к этому времени вошел в употребление светильный газ. "Газета" объявила, что Ганн и Блаббери прекращают платежи; и я, как это ни печально, должен сообщить: Блаббери так дурно вел дело, так были расточительны оба компаньона и их супруги, что кредиторы фирмы получили после конкурса всего лишь четырнадцать с половиной пенсов за фунт.
Когда миссис Крэб услышала об этом страшном происшествии - миссис Крэб, которая три дня в неделю обедала у зятя, которой нипочем бы не открыли доступ в дом, если бы бедняга Джеймс не встал со своим благодушием между ней и ее задиристой дочерью, - миссис Крэб, говорю я, объявила Джеймса Ганна мошенником и негодяем, бесчестным и грубым пьянчугой и переписала свое завещание на девиц Макарти - Розалинду Кленси и Изабеллу Финнинган, не оставив бедной маленькой Каролине ни пенса. Половина из полутора тысяч фунтов, назначенных каждой из них, подлежала выплате по выходе замуж, вторая половина - после смерти миссис Джеймс Ганн, которая должна была пожизненно пользоваться процентами с нее. Так на этом свете мы возносимся и падаем так фортуна быстро машет крылами своими и внезапно заставляет нас вернуть полученные от нее дары (или, вернее, ссуды).
Как жили Ганн со своею семьей после постигшего их удара судьбы, я не знаю; но заметим: когда незадачливый купец обанкротился, он, пока идет конкурс и еще несколько месяцев после того, обычно сохраняет некие таинственные средства существования - обломки крушения его капитала, за которые ему удалось уцепиться и с их помощью держаться на поверхности. Пока он ютился в какой-то дыре в Ламбете, где жена так терзала беднягу, что ему оставалось только искать прибежища в кабаке, миссис Крэб умерла; таким образом, сто фунтов в год поступили в распоряжение миссис Ганн. Да еще пришли на помощь кое-кто из друзей Джеймса, полагавших, что в годы процветания он показал себя хорошим парнем: они сообща сняли дом, обставили и, поселив его там, заходили проведать его и утешить. Потом они стали наведываться реже; потом решили, что миссис Ганн страшный тиран и вдобавок дура; потом их жены, в свой черед, объявили ее невыносимой, а его - грязным, пьяницей, и мужья только покачивали головой и не могли не согласиться, что обвинение справедливо. Потом они и вовсе перестали наведываться; потому что так уж повелось на свете: многие из нас не чужды добрых побуждений, и мы при случае бываем щедры, а затем чужая нужда наскучит нам и начнет нас сердить своей назойливостью, - нас прямо-таки злит, что желудок изо дня в день требует пищи, снова и снова, и голодное существование представляется нам бесстыдно неразумным. У Ганна, стало быть, была в то время жена благородная дама, были дети, дом с полной обстановкой и сотня в год доходу. Как же он должен был жить? Супруга Джеймса Ганна, эсквайра, не позволяла ему унизиться до того, чтобы взять место клерка; и Джеймс, из лентяев лентяй, был рад примириться "с таким ее решением и ждать, когда ему представится возможность заняться чем-нибудь более приличествующим джентльмену. Можно бы составить прелюбопытный список такого рода занятий, когда бы автор склонен был распространяться об этом предмете: занятий, при которых человек сохраняет жалкую претензию на принадлежность к благородному кругу и постоянно с упоением говорит о своем "положении в обществе" и внушает себе, что он и в самом деле зарабатывает свой хлеб.
Сколько их, дам из разорившихся семейств, снимают большие квартиры и пускают в комнаты жильцов! Не такими ли хозяйками содержатся бесчисленные "пансионы с избранным музыкальным обществом близ фешенебельных кварталов"? И не их ли мужья, достойные джентльмены, каждое утро выходят из такого пансиона и направляются в Сити - или делают вид, что направляются туда - по некоему таинственному делу, которое они ведут? Время шло, и миссис Джеймс Ганн стала содержательницей меблированных комнат со столом (по ее выражению "приняла в семью двух-трех нахлебников"), а мистер Ганн завел таинственное "дело".
В 1835 году, когда начинается наш рассказ, в городе Маргете на невзрачной улочке стоял дом, где на двери, на блестящей медной дощечке, можно было прочитать имя мистера Ганна. Начищать каждое утро медную дощечку, равно как по возможности обслуживать мистера Ганна, его семью и его жильцов, вменялось в обязанность чумазой девчонке, их единственной прислуге; и поскольку дом стоял не слишком далеко от моря и, забравшись на крышу, вы могли в просвете между дымовыми трубами зреть пред собой сию великую стихию, миссис Ганн именовала пансион фешенебельным; и на ее рекламных картах значилось, что из дома открывается "прекрасный вид на море".
На зарешеченном окне приемной было написано крупными буквами слово "КОНТОРА"; здесь мистер Ганн и отправлял свою службу. Он очень изменился, бедняга, и смотрел приниженным. Два плаката, вывешенные за решетками окна, дают мне право заключить, что он не почел для себя унизительным сделаться агентом компании "Имбирный лимонад, Лондон - Ямайка", а заодно и по распространению знаменитой смеси "Гастеровский Фариначо для младенцев, или Здоровая замена материнского молока"; черный, отсыревший, заплесневелый полуфунтовый пакет этой смеси неизменно стоял на одном конце каминной полки в конторе, тогда как другой ее конец занимала засиженная мухами бутылка лимонада. Больше ничто не указывало на то, что эта просторная комната в первом этаже была конторой, - если не считать громадной черной чернильницы с торчащим в ней тупым пером, на кончике которого толстой коркой насохли чернила: оно, как видно, месяцами вкушало покой.
Вы могли видеть, как в это помещение ежедневно, в два часа пополудни, employe {Официант (франц.).} из соседней гостиницы приносит две кварты пива; и если случалось вам зайти в этот час, вас обдавало из "конторы" мощными парами и запахами обеда, и вы спотыкались на пороге о кучу побитых жестяных судков, раскрывших на вас свою пасть. Так этот верный оплот благородства обычай обедать в шесть часов - оказался сокрушен; и отсюда читатель может заключить, что дом Ганна находился в состоянии духовного упадка.
Сам Ганн - несомненно. Бывало, когда дамы удалятся в гостиную (хоть и окнами во двор, она благодаря желтым тюлевым занавескам, гардинам, небольшому полированному роялю и альбому на столе еще имела достаточно респектабельный вид), Ганн оставался в конторе - вершить дела. Вершились они в присутствии друзей и обычно заключались в том, что из углового шкафа извлекалась бутылка джина, а то и un litre {Здесь: литровую бутылку (франц.).} бренди, причем Ганн хитро подмигивал и приставлял толстый палец к красному лоснящемуся носу; если же миссис Г. уходила из дому, Джеймс выкладывал вдобавок целый набор трубок, вследствие чего эта комната и была пропитана неистребимым ароматом дешевого табака.
Сказать по правде, мистер Ганн с утра до ночи ровно ничего не делал. Это был теперь грузный лысый мужчина пятидесяти лет; по будням он ходил неряшливым франтом: шалевый жилет, эспаньолка на широком двойном подбородке, брыжи в табачных крошках, огромная булавка на груди и набор брелоков; он завел себе форменный флотский сюртук с большими перламутровыми пуговицами и всегда носил через плечо громоздкую и гремучую подзорную трубу, с которой часами расхаживал по набережной или молу и смотрел на корабли, на купальные колясочки, на учениц женских школ, гулявших парами по эспланаде, и на все, за чем только можно наблюдать в подзорную трубу. Он знал всех, кто имел хоть какое-то отношение к почтовым каретам, ходившим из Дила в Дувр и обратно, и в течение дня непременно бывал свидетелем прибытия или отбытия не одной из них: перекинется словечком с конюхом насчет его "норовистой серой кобылы" и удостоит легким кивком "стрелка" (то есть форейтора), а почтаря поклоном; с ними он мог бесплатно отправить в город пакет, раза два ему случалось затащить к себе сэра Лети-Кувырк (почтенного возницу легкой четырехместной экстренной почтовой кареты), о чем он вам рассказывал, неизменно добавляя, что кое-кто из компании при этом изрядно нагрузился. Сам он не наведывался в большие гостиницы; зато знал о каждом, кто приехал туда или уехал; и был большим человеком в "Сумке Подмастерья" и в "Сороке и Кубке", где являлся председателем клуба; пел басовую партию в "Минхере Ван Данке", "Волке" и других хоровых песнях и ездил на пароходе до Лондона и обратно так часто, как хотел, безвозмездно получая на борту "свой харч". Таков он был, Джеймс Ганн. Иные, когда писали ему, именовали его "Джеймс Ганн, эсквайр".