Генрих Далидович - Пощечина
— Иди сюда, — поманил пальцем тот своего сына, Михася. — И ты, друг хуторской, — кивнул мне, — тоже выйди.
— Что такое, Иван Станиславович? — удивилась Клавдия Ильинична, прижимая книгу к невысокой девичьей груди. — У нас же урок.
— Ничего, урок можно и прервать, — неуважительно, грубо ответил ей Вишневец. — Мне нужно разобраться во с этими героями…
— Выйдем, мальчики, — тихо промолвила учительница, направилась к двери. — А вы, детки, посидите тихо. Скоро я вернусь, дочитаю сказку.
Мы поднялись и пошли под удивленные взгляды одноклассников к выходу.
Вишневец, ожидая нас, достал из кармана пачку сигарет «Казбек» (Михась собирал пустые коробки и обменивал за их желанные себе вещи), закурил, закрыл за нами дверь и кивнул, чтобы мы шли в учительскую. Там он, как директор, как хозяин, сел за стол, приподнял фуражку, показывая белый, только немного нажатый фуражкой лоб.
— Иван Станиславович, я ничего не понимаю… — и растерянно, и недовольно возмутилась Клавдия Ильинична. Не села, стояла около нас. Как мать или даже старшая сестра. — Что случилось?
— Сначала, уважаемая учителька, разрешите у вас спросить: почему вы так плохо учите доверенных вам учеников? — ехидно спросил Вишневец, будто он возглавлял школу, будто Клавдия Ильинична подчинялась ему. — Почему воспитываете не честных людей, а ворюг?
Та мигом посмотрела нам обоим в глаза: что вы натворили, дети? Мы опустили головы, хотя и не чувствовали за собой никакой большой провинности. Но вот резкий, даже презрительный тон Вишневца, испуганный и растерянный взгляд Клавдии Ильиничны принудил нас оцепенеть и смутиться. Наверное, не только для ребенка, но и для взрослого человека обвинение в неизвестном тебе грехе страшнее за упрек в известном проступке.
— Поясните, Иван Станиславович, пожалуйста, четче, в чем моя вина и вина моих учеников, — попросила Клавдия Ильинична, наливаясь краской.
— Что тут пояснять! — испепелил нас тяжелым и злым взглядом Вишневец. — Вот им, этим молойчикам, надо пояснять!
Тут же важно поднялся из–за стола, схватил Михася за ухо.
— Где деньги, сволочь?
Михась скривился, будто раскусил зернышко перца, заморгал. И от боли, и от неожиданного отцовского вопроса.
— Слышишь? Где деньги, что лежали в новом шкафу между простынями? — не обращая внимания, что сын уже молча плачет, просипел Вишневец. — Один украл или вдвоем взяли?
— Таточка, болит… — заенчил Михась, начал проситься сквозь слезы: — Пустите. Я не брал никаких денег. Таточка…
— Перестаньте! — неожиданно закричала Клавдия Ильинична. — Что за домостроевские методы?! Это же совсем не педагогически!
— У меня свои методы… — брызнул слюною Вишневец и ударил раз–другой сына по лицу. — Говори, подшивалец, где деньги?
Михась, визжа, начал клясться, что ничего не знает. Тогда Вишневец отпустил его ухо и неожиданно схватил мое.
— Может, ты, гость наш дороженький, скажешь, где наши деньги, вся выручка за бычка? — приблизил горячее потное лицо, дохнул тяжелым запахом водки и дыма. Клавдия Ильинична металась, кричала что–то, но разбушевавшийся Вишневец не слушал, не обращал на нее никакого внимания, кажется, со всей силой крутил–вырывал мне ухо. — Может, вспомнишь, чего вчера вместе крутились около нашего шкафа?
— Мы нитки искали… — ответил я, взвывая от боли и обиды. Наказывал меня иногда и отец, но его наказание не было обидное, как это. Терпеть наказание за свою провинность нелегко, но не мучительно, а вот страдать за незаслуженное, за нелепое очень трудно.
— Нитки искали, а нашли деньги? — издевался Вишневец, принося мне все более мучительную боль. Ухо уже горело, как от огня. — Где деньги, говорю? Ну!
— Мы не брали… — прорыдал я.
— И он не брал, и ты не брал? Так что, я сам украл? Сам у себя? На вас, ангелочков, наговариваю? — Вишневец аж затрясся, а потом вдруг и меня, чужого, огрел тяжелой лапой по одной и другой щеке. Голова моя будто зазвенела, а в глазах потемнело.
От обиды, оглушения я ничего не слышал, только через слезы видел, как Клавдия Ильинична вдруг толкнула Вишневца в грудь, показала с гневом рукой на дверь: вон! Тот от неожиданности пошатнулся, даже припал к стене. Когда выпрямился, закричал уже на учительницу, а потом, грозя кулаком, выскочил из кабинета.
Я и Михась, стоя посредине комнаты, плакали навзрыд.
— Мальчики, миленькие мои, — прижала нас обоих к себе Клавдия Ильинична и тоже заплакала. — Что ж это такое? Зачем, откуда такая жестокость? Откуда такая напасть? Скажите, пожалуйста, скажите, мои миленькие, хорошие: вы взяли или не брали те деньги? Не бойтесь, говорите только правду.
Мы не могли ничего ответить толком, хотя и пробовали, перебивая друг друга да глотая слезы, рассказать, что не занимались никаким воровством.
— Хорошо, очень хорошо, мои мальчики, — говорила сквозь слезы Клавдия Ильинична, — успокойтесь, пожалуйста, успокойтесь, хорошие… Я верю: вы невиноватые. Получилась какая–то нелепая ошибка. Деньги найдутся, с вас будет снят всякий позор…
4
Мать увидела меня издалека.
Она вместе с младшей сестрой копала в поле картошку — как я увидел, на сотках было распахано несколько борозд, что подсохли уже от низкого, неяркого, но все еще не полностью остывшего сентябрьского солнца да от тепловатого ветрика.
Если бы раньше, то я обязательно сразу же пошел бы к матери, рассказал бы, что узнал сегодня в школе новое или какую сегодня получил оценку. Но теперь я пошагал
сразу в избу. Мать, разогнувшись и держа в руках картошку, только проводила меня взглядом.
Данута (с ней, соседкой–одноклассницей, мы шли вместе домой), конечно, обо всем рассказала матери, ибо та, тогда еще молодая, подвижная, совсем не намного старшая за нашу учительницу, быстро вбежала в избу и сразу же всплеснула руками.
— Сыночек мой! — вскликнула. — Да на тебе ж нет лица!
Я еще вздрагивал и всхлипывал, а теперь опять расжалился и не выдержал — залился горькими слезами. Мать, прижав меня к себе, почти так, как в учительской Клавдия Ильинична, гладила мою голову, просила успокоиться и толком все ей рассказать. Я, глотая слезы, отчасти пересказал свое горе.
— Может, ты, сыночек, все же взял те деньги и спрятал? Или отдал кому–нибудь? — испуганно спросила мать. — Может, истратили по мелочам? Говори честно — что есть, то уже есть… Грех большой — врать и воровать. Это же пятно на всю семью, на весь род.
Когда я поклялся, что и в глаза не видел тех денег, мать совсем расстроилась и тоже заплакала вместе со мной.
— Боже милостивый, ты же опух… — рыдала она. — На лице видны синие следы от пальцев… Не человек он, а зверь! Без души и сердца! Не разберется, не поговорит толком — бьет чужого ребенка… Лучше бы ему руки отсохли…
Участие матери совсем меня растрогало. Я рыдал как бобр.
— Не ходи больше к ним, сыночек, — просила мать. — Отучишься — сразу иди домой… Сам ворует, сам отпетый ворюга, так никому не верит, считает, что все загребущие да завидные… И раньше был сволочью, а теперь, как выбился в начальство, совсем одурел и озверел…
От обиды, плача схватила головная боль. Мать раздела меня и уложила в кровать, ласкала и просила забыть все и заснуть. Нарыдавшись, я после и действительно уморился и уснул.
Очнулся от отцовского сердитого голоса.
— «Никто не видел»! «Никто не видел»! — выговаривал он матери. — И ты ничего не видела. А раз так — так очень не заступайся. Может, и взял или вместе взяли… Приноровится воровать — беды не оберешься…
Отец зажег и повесил лампу на проволоку, а мать, как я слышал, в это время высыпала из чугуна в большую миску сваренную картошку — семья собиралась ужинать.
— Как же не верить своему ребенку? — заступалась за меня мать. — Никогда же и дома, и у соседей ничего не взял!
— Но деньги, говорит Иван, действительно пропали. Из шкафа. А они оба туда лазили — меньшие дети это хорошо видели…
— Разве столько денег возьмут дети? — не уступала моя хорошая, доверчивая мама. — Во–вторых, кто ему дал право чужого ребенка мордасить? Считаешь, что наше дитя виноватое — скажи нам. Сами разберемся. А он без суда, без совести своим поганым рукам волю дает, так испугал хлопца, что он и во сне плачет…
Я прикидывался, что сплю; отец замолчал, видно, и его, строгого, тронул такой бессердечный поступок Вишневца; мать подошла ко мне, приложила губы ко лбу, а после к виску.
— Горяченький. Горит весь… — вздохнула, поцеловала меня в одну и в другую набитые сегодня щеки. — Сейчас, сыночек мой золотой, компресс холодненький на лоб положу, так полегчает…
5
Я на следующий день в школу не пошел.
Пылал, как в огне, мучился от головной боли. Мать сказала, что это все от великого испуга. Порой мне было так горячо, больно, что я терял даже сознание — перед глазами не то роились пчелы, не то летали какие–то странные мухи и беспрерывно гудел о-звенел о в ушах. Я будто понимал, где я и что со мной, то вдруг впадал в забытье.