Евгения Кононенко - Без мужика
— Когда уже над моей жизнью развеются облака?! И когда ты вернешься?!
— Нет, это невозможно терпеть! Ты отца всю жизнь добивала этим «когда ты вернешься?», а теперь взялась за меня?!
— Доча, надень теплую куртку, не беги в плаще!.. Ты слышишь, вернись, надень куртку!.. Вдруг схватишь пневмонию, — я с ребенком сидеть не буду! Сама будешь ее нянчить!!
— Чего ты кричишь на весь подъезд! Горлопанка!
Внизу хлопнула дверь. Бабуся растерянно вернулась в квартиру. В груди клокотали рефрены ссоры, но нужно было готовить ребенку ужин. Она поплелась на кухню.
— А где мама?
— Мама пошла на работу.
— На ляботу? А поцему ты на нее клицяла?
— Я не кричала. Мы просто разговаривали.
— Пльосто ласьговаливали?
После ужина читали книжечки. Потом пошли в постельку. Стали переодеваться в ночную пижамку. Дитя было милое-милое, самое дорогое на свете и хорошенькое, как амурчик с заграничной открытки. Бабуся не выдержала, тщательно вытерла тыльной стороной ладони губы от помады и…
— Ну сьо ти такое делаесь, бабуся?.. — засмеялась малышка.
Полтора Григорюка
И больше всего на свете хотелось ему каким-нибудь образом подслушать или перехватить письмо и узнать, что она любит его больше всего на свете. Что в водовороте людских отношений и связей, брачных и внебрачных, легких и сложных, существует великая любовь, и она любит его именно так. Она появлялась дважды или трижды в год в связи со своей диссертацией. Звонила ему, и они встречались. И всегда было хорошо. Она появлялась как раз тогда, когда он оставался дома один, как будто кто-то подавал ей условный знак, что его жена с дочкой уехали в отпуск или к теще. Хотя жена уезжала довольно часто и попасть как раз в ее отсутствие было нетрудно. Итак, она появлялась дважды или трижды в год, и всегда было великолепно. Никаких лишних разговоров, никаких нареканий, никаких претензий. Все другие женщины, случавшиеся в его жизни, претензии к нему имели. Для одной он был чем-то даже хуже, чем палачи гестапо. Те калечили людские тела, а он, оказывается, размазал по стене ее душу, осталось только тело, правда, вполне гладкое и ухоженное: ходит, покачивает аппетитными бедрами… Нет, она всегда появлялась с улыбкой, с ней же и исчезала где-то в своем Ровно. А ему все казалась, что вот-вот — и он узнает ее тайну. Но, наверное, для этого еще не пришло время…
Однажды она исчезла более чем на год. Он начал тосковать, несколько раз звонил в Ровно: трубка долго стонала и грустила, но никто не отзывался. А потом она появилась и сказала, что родила ребенка, но диссертацию все равно надо писать, и вот она приехала к шефу. Каждый раз она по-разному называла имя и отчество шефа. Он у нее был и Дмитрием Петровичем, и Петром Дмитриевичем, и Демидом Платоновичем. И тема диссертации у нее менялась: то «Особенности конечностей шмелей», то «Эволюция слуха от амебы до человекообразной обезьяны», а то и «История инсектологии в Новой Зеландии». Ему же порой так хотелось думать, что никакой диссертации она не пишет, ни шефа, ни полшефа в Киеве у нее нет и приезжает она за свой счет лишь за тем, чтобы увидеться с ним. Порой она рассказывала о своем муже. То он ее побил, аж ребро сломал, то запер на всю ночь в туалете — и как она только не ударилась головой об унитаз, а то подарил бриллианты — вот этот платиновый крестик, а в нем два камешка. Не подделка — настоящие бриллианты. Он не разбирался в драгоценных камнях и благородных металлах, но ловить губами тот крестик было прекрасно. А может, никакого мужа у нее вовсе нет, и никого нет, а когда она не с ним, то только и живет что ожиданием встреч, воспоминаниями о минувших свиданиях, а этот муж, поломанные ребра, конечности шмелей — все выдумки, есть только он, она, ненадежное прибежище на несколько часов, его губы на сомнительных бриллиантах… А ребенок, которого она родила?.. Здесь туман очарования исчезал. Иметь ребенка в Ровно ему не хотелось. Хватит с него законнорожденной в Киеве.
Но всему свое время. А время идет быстро. Они встречаются уже — о, Господи! — 8 лет! Познакомились еще при Брежневе, ребенка она родила вроде при Андропове, а теперь уже перестройке который год! Скоро будет 10, 15, 20 лет со дня их первой встречи. И вот войдут в его жизнь две чудесные женщины — тайная жена, тайная дочь… Мечты об этом согревали его в тяжелые минуты, когда казалось, что жизнь зашла в глухой угол, и тогда он представлял их обеих, стройных и прекрасных, похожих друг на друга и все же разных: осенью — в белых плащиках, в сапожках на звонких каблучках, зимой — в пушистых шубках, летом — в одинаковых открытых платьицах, только крестик будет на шейке у дочки. Хотя, кажется, у нее мальчик, а не девочка, да он уже как-то привык, если ребенок — то обязательно девочка… Хотя, есть ли у нее вообще ребенок? За тот год, что ее не было, она не изменилась, осталась такой же…
И что же будет, когда она напишет свою диссертацию и защитит ее? Неужели тогда она навсегда исчезнет из его жизни? Он никогда не провожал ее на поезд, может, она и не в Ровно живет, а где-нибудь в другом городе или вообще в Киеве, что тут удивительного — в городе, где есть и Березняки, и Троещина, и Борщаговка…
Но однажды сквозь него таки прошел ток высокого напряжения, а нижняя челюсть отвисла. Он читал в «Золотой рыбке» газету и прихлебывал кофе, когда вдруг за спиной послышался знакомый голос:
— Он огромный. Ну, представляешь… Ну… — Она, по-видимому, долго не могла подобрать слова, чтоб описать, насколько велик был тот, о ком шла речь. — Ну… полтора Григорюка!
— Полтора Григорюка? — не поверила собеседница. — Не может такого быть!
— Ну, если не полтора, так один и три от Григорюка — это уж точно!
— Все равно, — не верила другая, — да один Григорюк, да ноль восемь от Григорюка — и то очень много!
— Да нет, какие там ноль восемь! Полтора! Ну может один и три.
Он считался большим мужчиной, носил 44-й воротник рубашки и 44-й номер обуви. Но чтоб полтора какого-то Григорюка… И что это за единица измерения такая — Григорюк? Он начал нервно прислушиваться к их разговору. Женщины что-то зашептали друг другу на ухо. Захохотали… Он немного пододвинул стул к их столику, и она его увидела, он даже не знал, что она уже в Киеве, она познакомила его с подругой, он подсел к ним, и началась непринужденная беседа, когда каждое слово воспринимается легко и к месту. Он угостил их кофе со словами «гулять так гулять», что было встречено веселым хохотом, а потом они ели еще какие-то пирожные и фруктовое желе.
А вечером она пришла к нему. Рассказывала, что ее муж ездил в Таиланд оформлять какой-то торговый договор (и что может делать человек такого уровня в Ровно?) и привез оттуда альбом с цветными иллюстрациями, на которых изображены разные способы любви между мужчиной и женщиной, так теперь не дает ей покоя; ей же хотелось поделиться приобретенным опытом с ним, и она посоветовала обязательно показать это жене. Он возразил, что с женой у них иные пропорции, и снова вспомнил про Григорюка. И впервые ощутил что-то похожее на ревность. Тот Григорюк, что составлял две трети или три четверти от него, может-таки существовал в ее жизни. Хотя кто его знает, какую роль играл Григорюк в жизни этих женщин. Может, совсем и не о нем шла речь, и это не он равен полугорам Григорюков. А ему еще нужно выяснить, какую тайну скрывает ее внешне веселый смех. Выяснить то, чего она и сама не знает.
Колоссальный сюжет
Грибок на детской площадке плохо защищал от дождя. Холодные капли назойливо примешивались к кофе в чашках с отбитыми ручками. И к белому сухому в граненых стаканах. Дождь шумел о вечном, а думалось о минувшем, которое не хотело миновать. Над головой в черной осенней сырости между другими вечерними окнами висели два окна. Одно — комнаты. Другое — кухни. Там было сухо и тепло. Но туда не хотелось. Домой, как в могилу. В девятом классе, — он уже тогда знал, что будет актером, — когда задали выучить на память монолог из драмы Островского «Гроза», он читал так, что все поняли: «Домой, как в могилу». И не имеет значения, что монолог женский. Настоящий актер сумеет все.
Здесь, здесь, во дворе, в мокрой темноте, была жизнь. Звучали невероятные аккорды, горели неоновые фонари, отражаясь в сонных витринах и мокром асфальте, мерцали окна, щемяще летели осенние листья, постепенно оголялись костлявые деревья, — и это была жизнь, жизнь. Спешили люди, и незримый дирижер задавал ритм их шагам и их коротким разговорам. И грузчики, прислонившись к грязным контейнерам, пили пиво из только что откупоренных зубами бутылок, и в этой группке возле черного хода в гастроном также пульсировала жизнь. Все это можно было вобрать в себя, а потом отобразить и заставить других ощутить этот пульс, это биение в висках, эти краски, этот грубый вакхический хохот.
Утром он убегал из дома в мокрый неуютный город с его неспокойными улицами и прокуренными кофейнями. Дожди той осени уже шумели в его крови.