Джордж Оруэлл - Да здравствует фикус!
– Стойте, Гордон, послушайте. Эта мисс… мисс Ватерлоо, так, кажется, вы ее называли? Ваша девушка, ваша Розмари, она что же, действительно совсем не думает о вас?
Совесть Гордона кольнуло, хотя не слишком глубоко. Что-либо положительное насчет Розмари не выговаривалось.
– Ах, как же, думает! По ее мерке, так, наверно, очень даже она обо мне думает. А чтоб по-настоящему – нисколько. И не способна, знаете ли, если у меня нет денег. Все деньги, деньги!
– Неужели важны только деньги? В конце концов, много же всякого иного.
– Чего иного? Разве непонятно, что личность связана с доходом? Личность человека – его доход. Чем голодранец может привлечь девушку? Одеться прилично не может, пригласить в театр или ресторан не может, свозить куда-нибудь на уик-энд не может – ни порадовать не может, ни развлечь. И это враки, что, мол, дело не в деньгах. В них! Нет их, так даже встретиться-то негде. Мы с Розмари видимся лишь на улице либо в картинных галереях. Она живет в своем поганом женском общежитии, а моя сука-хозяйка ни за что не позволит привести женщину. Нам с Розмари и остается только ходить туда-сюда по холоду. А что делать, без денег-то?
Равелстон нахмурился – хорошенькое дельце, если даже девушку не пригласить. Он попытался что-то сказать, но не вышло. Виновато и вожделенно представилось голое, золотистое как спелый плод, тело Хэрмион. Сегодня она собиралась непременно прийти; уже, вероятно, пришла, у нее есть свой ключ. Вспомнились безработные Мидлсборо; безработным приходится страдать от постоянных сексуальных лишений, это ужасно! Они подходили к его дому, и Равелстон взглянул на окна – свет горит, стало быть, Хэрмион там.
Чем ближе к подъезду Равелстона, тем сам он делался дороже Гордону. Пора прощаться с обожаемым другом и возвращаться, возвращаться по темным улицам в свою пустую холодную комнатенку. Равелстон сейчас, конечно, предложит: «Зайти не хотите?», а Гордон, разумеется, ответит: «Нет». Заповедь неимущего: никогда не обременяй подолгу своим присутствием тех, кого любишь.
Они остановились у входа, Равелстон рукой в перчатке взялся за копье железной ограды.
– Может, зайдете? – сказал он без излишней настойчивости.
– Нет, спасибо. Пора домой.
Равелстон приготовился открыть калитку, но не открыл. Глядя куда-то поверх головы Гордона, проговорил:
– Слушайте, Гордон, я могу вам кое-что сказать, вы не обидетесь?
– Говорите.
– Ну, понимаете, меня ужасно бесит все это, насчет вас и вашей девушки. Пригласить нельзя и все такое.
– Да ничего, ерунда.
Как только Равелстон заговорил, Гордона прожег стыд за свои дурацкие плаксивые монологи (вот так всегда: вырвется из тебя, потом локти кусаешь). Он тряхнул головой:
– Лишнего я, по-моему, вам наболтал.
– Ну, Гордон, послушайте меня. Позвольте дать в ваше распоряжение десятку. Сводите девушку в ресторан, съездите с ней куда-нибудь, ну, что хотите. У меня такой жуткий осадок при мысли…
Гордон сурово, почти свирепо насупился и сделал шаг назад, как будто на него замахнулись. Раздирало искушение взять. Десять фунтов – огромные деньги! Мелькнула картинка – они с Розмари за столиком, на котором персики и виноград, рядом улыбчиво порхает лакей, поблескивает горлышко темной и запыленной винной бутылки в плетеной колыбели.
– Бросьте вы! – буркнул он.
– Ну поймите, мне приятно дать вам взаймы.
– Спасибо. Я предпочитаю сохранить дружбу.
– А вам не кажется, что от этой фразы отдает вульгарной буржуазностью?
– А не вульгарно брать у вас в долг? Мне десять фунтов и за десять лет вам не отдать.
– Ну, это бы, пожалуй, меня не разорило. – Равелстон, прищурясь, не отрывал взгляд от горизонта. Не получалось выплатить очередной стыдливый штраф, к которому он почему-то сам себя то и дело приговаривал. – Знаете, у меня довольно много денег.
– Знаю. Поэтому и не беру.
– Вы, Гордон, иногда какой-то совершенно непрошибаемый.
– Есть грех, что ж теперь делать.
– Ну хорошо! Раз так, спокойной ночи!
– Спокойной ночи!
Минут десять спустя Равелстон катил в такси, рядом сидела Хэрмион. Вернувшись, он нашел ее в гостиной; она спала или дремала в огромном кресле у камина. При каждой скучноватой паузе его подруга умела подобно кошкам мгновенно засыпать, и чем глубже был сон, тем бодрее она потом была. Когда Равелстон наклонился к Хэрмион, она, проснувшись, сонно ежась и зевая, с улыбкой потянулась ему навстречу теплой щекой и голой, розовой от каминного огня рукой.
– Привет, Филип! Где это ты шатался? Жду тебя уже целую вечность.
– Заходил выпить с одним приятелем. Вряд ли ты его знаешь – Гордон Комсток, поэт.
– Поэт! И сколько же он занял у тебя?
– Ни пенса. Он весьма своеобразный. Со всякими странными, нелепыми предрассудками насчет денег. Но очень даровит.
– О, твои даровитые поэты! А у тебя усталый вид. Давно обедал?
– В общем, как-то так получилось без обеда.
– Без обеда? Но почему?
– Ну, даже трудновато ответить, случай такой непростой. Видишь ли…
Равелстон объяснил. Хэрмион рассмеялась и, потянувшись, поднялась.
– Филип, ты просто глупый старый осел! Лишить себя обеда, щадя чувства какого-то дикого существа. Надо немедленно поесть. Но разумеется, кухарка твоя уже ушла. Господи, почему нельзя держать нормальную прислугу? И зачем непременно жить в этой берлоге? Едем, поужинаем в «Модильяни».
– Одиннадцатый час, скоро закроют.
– Ерунда! Они открыты до двух, я звоню и вызываю такси. Тебе не удастся уморить себя голодом!
В такси она, все еще полусонная, устроилась головой на его груди. Он думал о безработных Мидлсборо – семеро в комнате, на всех в неделю двадцать пять шиллингов. Но рядом – прильнувшая Хэрмион, а Мидлсборо так далеко. К тому же он был чертовски голоден, и за любимым угловым столиком у «Модильяни» совсем не то, что на деревянной лавке в захарканном, воняющем прокисшим пивом пабе. Хэрмион сквозь дрему его воспитывала:
– Филип, скажи, почему надо обязательно жить так ужасно?
– Ничего ужасного не вижу.
– Да-да, конечно! Притворяться бедняком, поселиться в дыре без приличной прислуги и носиться со всяким сбродом.
– Сбродом?
– Ну, этими, вроде сегодняшнего твоего поэта. Все они пишут в твой журнал только чтоб клянчить у тебя деньги. Я знаю, ты, конечно, социалист. И я, мы все теперь социалисты, но я не понимаю, зачем надо раздавать этим людям деньги, дружить с низшими классами? На мой взгляд, можно быть социалистом, но время проводить в приятном обществе.
– Хэрмион, дорогая, пожалуйста, не говори «низшие классы».
– Но почему, если их положение ниже?
– Это гнусно звучит. Называй их рабочим классом, хорошо?
– О, пусть будет ради тебя «рабочий класс». Но они все равно пахнут!
– Не надо о них так. Прошу тебя, не надо.
– Милый Филип, иногда я подозреваю, что тебе нравятся низшие классы.
– Конечно, нравятся.
– Боже, какая гадость! Б-рр!
Она затихла, устав спорить и обняв его сонной нежной русалкой. Волны женского аромата – мощнейшая агитация против справедливости и гуманизма. Когда перед фасадом «Модильяни» они шли от такси к роскошно освещенному подъезду, навстречу, словно из уличной слякоти, возник серый худющий оборванец. Похожий на льстиво и пугливо виляющую дворняжку, он вплотную приблизился к Равелстону бескровным, жутко заросшим лицом, выдохнув сквозь гнилые зубы: «Не дадите, сэр, на чашку чая?» Равелстон, брезгливо отшатнувшись (инстинкт не одолеешь!), полез в карман, но Хэрмион, подхватив его под руку, быстро утащила на крыльцо ресторана.
– Если б не я, ты бы уже с последним пенни распрощался! – вздохнула она у дверей.
Они уселись за любимый угловой столик. Хэрмион лениво отщипывала виноградины, а изрядно проголодавшийся Равелстон заказал старинному другу официанту весь вечер грезившиеся ему антрекот и полбутылки божоле. Седой толстяк итальянец расторопно доставил на подносе ароматный ломоть. Воткнув вилку, Равелстон надрезал сочную багровую мякоть – блаженство рая! В Мидлсборо они сопят вповалку на затхлых кроватях, в их животах хлеб, маргарин и жидкий пустой чай… И он накинулся на жареное мясо с позорным восторгом пса, стащившего баранью ногу.
Гордон быстро шагал к дому. Холодно, пятое декабря, самая настоящая зима. По заповеди Господней обрезай плоть свою! Сырой ветер злобно свистел сквозь голые сучья деревьев. Налетчиком лютым, неумолимым… Вновь зазвучавшие внутри строфы начатого в среду стихотворения гадливости не вызывали. Удивительно, как поднимали настроение встречи с Равелстоном. Просто поговоришь с ним, и уже как-то уверенней. Даже когда сам разговор не получался, все равно не было потом чувства провала. Гордон вполголоса прочел все шесть готовых строф – а что, не так уж плохо. Всплывали обрывки того, что он наговорил сегодня Равелстону. В общем, сказал, что думал и думает. Унижения бедности! Разве со стороны понять такое. Тяготы не вопрос, вынести можно, если б не унижение, постоянное скотское унижение. У этих богачей есть право, желание и способы вечно тебя пинать. Равелстон не верит. Слишком он благороден, чтоб поверить. Ему-то, Гордону, лучше знать. Он-то уж знает, знает! С этой мыслью Гордон вошел в прихожую – на подносе белело ожидавшее его письмо. Сердце подскочило. Любое письмо сейчас безумно будоражило. Он через три ступеньки взлетел наверх, заперся и зажег рожок. Письмо было от Доринга.