Милорад Павич - Русская борзая (сборник)
– А тебя разве там не будет? – спросил Алекса смущенно, указывая в сторону кладбища, но дед вместо ответа исчез в окне.
И это было всё.
Алекса Клечак вырос, прожил спокойно свой век, и никогда не задавался вопросом, зачем живет. Когда-то в молодости он расписывался на зеркалах в ресторанах губной помадой, теперь, войдя в годы и женившись второй раз, вешал у этих зеркал пальто, по воскресеньям ездил на воды в Топчидер и ничем не отличался от остальных людей. Дунай за это время трижды изменил свои берега, Алексе шел пятьдесят девятый год, у него были толстые, заметные со спины щеки, которые он иногда втягивал и жевал изнутри.
В одно воскресенье, когда он оставил свое имя, чтобы отдохнуть, и набрал полный зонтик цветов, ноги занесли его к Хаджипоповцу, к дому, где некогда жил дед. Он заглянул в окно и увидел там мужчину чуть помоложе себя, лицо которого показалось ему знакомым. Мужчина неожиданно обратился к нему и попросил позвать мальчика в синей кепке, только что прошедшего мимо.
– Будьте добры, передайте ему, когда догоните, – сказал человек в окне и протянул Алексе Клечаку небольшую блестящую медаль с инициалами «Н. М.».
Алекса посмотрел вдоль улицы.
– Я не вижу никого в синей кепке, – ответил он мужчине в окне и продолжил свой путь, не взяв протянутую ему вещь…
Ужин в ресторане
«У вопросительного знака»
Последний январь этого десятилетия был на редкость холодный. Волосы прятались от мороза в уши, а у моего пса в слезах таяли снежинки. Как-то вечером мы сидели в ресторане «У вопросительного знака» и поглаживали брови жирными после еды пальцами, и кое у кого из нас на спине, как ранец, была привязана подушка. За столом находилось пять-шесть личностей с откормленными галстуками, из тех, что зимой не бреются и собираются в мокрой одежде по кофейням, однако мне среди них были знакомы только Божа Вукадинович, Влада Урошевич и Зоран Мишич. Праздновали что-то вроде дня рождения, или именины, или какую-то годовщину – черт его знает, как назвать тот день, когда мы, живые, заполняем годы мертвых. Некоторые из нас приближались к годам, которые Божа Вукадинович и Зоран Мишич имели за плечами, когда перестали считать свои, а эти двое, в свою очередь, были помечены неким другим отсчетом лет, ибо Божа Вукадинович был старше Зорана Мишича, – в точности обратно тому, как это было в жизни, принимая во внимание, что их время текло теперь от смерти, а не от рождения. Зоран Мишич пришел с моим псом, и пес относился к нему точно так, как днем относился ко мне, то есть как к хозяину. Меня при этом он не узнал. По его оскалу я понял, что он чем-то жутко напуган.
Я слушал мальчика, играющего на скрипке, и обратил внимание на то, что порой он касается струн большим пальцем – так уже давно не играют; и с удовольствием смотрел на следы своих губ на хлебе, красные от паприки, и на стакан, жирный от моих пальцев. Мы ели студень с кукурузным хлебом, потом рыбу, из одной тарелки, меняясь при этом вилками, словно в какой-то игре. Мы пили настоянную на меду ракию; с нами за столом был еще один человек из нашей старой компании, я прекрасно его знал и считал близким человеком, с которым пуд соли съел и которому годами подавал умываться. Однако я ни имени его не мог вспомнить, ни лица рассмотреть, хотя в тот вечер мой взгляд был тверже и быстрее, чем обычно.
Разговор за столом имел одну-единственную особенность. Вопросы задавали не мы, живые, а те из нас, кто был мертв.
– Есть ли у вас место? – помню, спросил Божа Вукадинович Зорана Мишича.
– Нет, – сказал Зоран, – а у вас?
– У нас есть, – ответил Божа, и я видел, как свеча на столе пьет дым из Божиной сигареты, а из Зорановой – нет.
Я хотел спросить, почему у одного из них нет места, а у другого есть, но вспомнил, что так не принято и что вопросы задают только мертвые. Но и говорить им, что они мертвы, не хотелось.
«Возможно, они не знают, что умерли, – подумал я, – зачем их пугать?»
Зоран Мишич поглядел на меня из-под рассеченной брови, я понял – он почувствовал, что я скрываю от него что-то важное, и подумал, почему он всю жизнь, да и после нее ходит с рассеченной бровью. Как будто желая мне ответить, он начал:
– Хочу вам сказать, что в́ороны – необычные птицы. Когда клюв у них закрыт, они ничего не слышат. Как каркнут, слух у них открывается. Следовательно, они могут услышать чей-то голос, только когда сами кричат, и потому никого никогда не слышат. Когда ласточки и другие перелетные птицы, гонимые холодом, покидают эти края, вороны некоторое время их провожают и защищают от хищников, которые подстерегают перелетных птиц, рассчитывая на их усталость. Этих хищников вороны берут на себя и сражаются с ними, пока перелетные не дадут им знак, что можно улетать. Тогда вороны возвращаются. Они делают это только раз в году. Каждый – единожды на своем веку. У перелетных птиц имеется, таким образом, постоянная защита.
Слушая Зорана Мишича, я не мог отделаться от ощущения, что он рассказывает дольше, чем сам бы хотел, и больше, чем ему это свойственно. С изумлением я сообразил, что он делает это не для того, чтобы что-то нам рассказать, а чтобы чаще иметь повод открывать рот и слышать, о чем мы разговариваем между собой. Он явно был глух, пока рот его был закрыт, и мог нас расслышать, только пока говорил сам.
В это время пес под столом потянулся. Я хотел его погладить, но, прикоснувшись к нему, испытал такой ужас, что тут же вскочил, чтобы уйти. В ресторане было холодно, почти все его покинули, и я заметил лишь наши тени на стене. С ними творилось что-то странное. Тень Божи Вукадиновича вообще не повторяла его движений: тень его руки продолжала лежать у тарелки, хотя здесь, в ресторане, Божа Вукадинович подносил ко рту стакан. На стене путь ко рту проделывала лишь тень стакана.
С Зораном Мишичем было не так. Его тень вела себя как и тени всех остальных, но с запозданием. Когда пустая Зоранова вилка опускалась к тарелке, на тени она еще поднималась с куском ко рту…
– Я ухожу, – сказал я, – боюсь рассвета. Чувствую, что уже заснул.
– Возможно, – произнес Божа Вукадинович, – но из этого сна, как ты его называешь, нельзя убежать, проснувшись.
Тогда я подумал: Божа здесь самый старший и опытный – конечно, он прав. А он продолжал:
– Чтобы сбежать из этого сна, тебе придется заснуть еще раз. Только сон во сне может спасти тебя от снов, которые ты сейчас видишь. И тогда ты очутишься на свободе, в жизни, ибо два сна уничтожают друг друга, как два минуса в математике: минус на минус дает плюс.
– Я прекрасно выйду и через дверь, – проговорил я нерешительно.
– Лучше спи здесь, – сказал Божа Вукадинович, – пользуйся случаем; если выйдешь в дверь, тогда все, что с тобой произойдет на улице в первый раз, с Зораном случится во второй.
Я больше его не слушал и, не попрощавшись, вышел. При этом ко мне присоединилась и та особа, что сидела возле меня и чьего имени и лица я никак не мог вспомнить.
На улице меня охватил воздух, я вдохнул его полной грудью и почувствовал себя лучше. Вдруг я понял, что особа, которая шла за мной, – женщина по имени Эмилия, взял ее за руку, ощутил ее тепло, и мы вместе двинулись дальше. Какое-то время мы шли по улице, но мне никак не удавалось сориентироваться. К тому же снега нигде больше не было. Я вообще не понимал, где оказался. Вдруг я увидел: перед входом в гостиницу все уже убрано: немного отлетевшей штукатурки и несколько каменных осколков, которые могли попасть и с новостройки на другой стороне улицы, – и это было всё…
В этот момент я понял, где нахожусь. Я оказался в одной из повестей Влады Урошевича, название которой я помнил: «Гостиница „Лиссабон“». Значит, Божа Вукадинович был прав. Из ресторана «У вопросительного знака» нельзя выйти через дверь. Из сна можно выйти только в повесть. Я застыл на миг, моя спутница продолжала идти как обычно – как обычно в повести Урошевича.
Мы прошли вдоль набережной, и все время она махала руками, будто в танце, двигала ими в ритме, показавшемся мне знакомым.
В какой-то момент она поднялась на каменный парапет набережной. Смотрела вниз, на мутную реку, и смеялась. Я вскочил на парапет и схватил ее за руку…
И тут появился ворон. Я не помню, был ли ворон в повести Урошевича, однако он появился, сел на меня и клюнул. Мы находились около одной из груды клятвенных камней, где каждый камень представляет собой одно слово, ибо куча так и получилась – за каждую произнесенную клятву клявшийся приносил на своей спине камень. Я крикнул на птицу, желая спугнуть ее, но Эмилия рассмеялась и сказала:
– Без толку! Разве ты не знаешь, что они не слышат, пока не откроют клюв?
Она подняла камень и бросила в ворона. Камень вылетел из повести и только после этого попал птице над глазом – туда, где обычно находится бровь. Так мы узнали, что ворон прилетел в повесть извне. Поразив ворона, камень снова превратился в слово, и они, сплетясь воедино в любовной игре, улетели, оставив нас в одиночестве. Эмилия вдруг задрожала. Она быстро обернулась: в ее глазах были отчаяние и ужас.