Джон Апдайк - Рассказы о Маплах
Они не знают отдыха, пока он не вытягивает из нее кучу подробностей: даты, места, интерьеры мотелей, определения испытанных чувств. За сим следует самокритичный акт любви. Он вымогает у нее, как должное, новое качество распутства и пытается расплатиться за это, словно старый ловелас, видимостью мастерства. Он успокаивает себя мыслью, что в каком-то основополагающем смысле так и не был отвергнут, что она месяцами билась в объятиях любовника, в мелкоячеистых сетях любви потому, что ее крылья связывали узлы тактичности. Она уверяет его, что призналась при первой же возможности; откровенничает, что Otto брызгает себе волосы спреем и пользуется духами. Рыдая, клянется, что нигде и никогда не встречала такой страстности, как у Ричарда, таких приятных телесных пропорций и изящества, такого вдохновляющего садизма, такой мужской силы. Тогда почему?.. Она уже спит. Дыхание свидетельствует о глубоком забытьи. Он вжимает в себя ее бессильное тело, тратит свое прощение на ее призрачный во тьме силуэт. Удаляющийся грузовик туго натягивает ночное безмолвие. Он чуть было не испытал насыщение; ее исповедь пусть совсем чуть-чуть, но не доведена до конца. На лунообразном циферблате стрелки показывают три часа. Он поворачивается, взбивает подушку, долго не может удобно сложить руки, крутится и вроде как бредет вниз, выпить стакан молока.
К его удивлению, в кухне горит яркий свет, Джоан сидит на линолеуме в своем трико. Он с немым изумлением наблюдает, как она подворачивает ноги в позе лотоса. Он снова задает вопрос про инструктора йоги.
— По-моему, это не в счет, если было частью упражнений. Вся штука в том, чтобы соединились душа и тело, милый. Это пранаяма — управление дыханием. — Она величественно зажимает себе одну ноздрю и медленно вдыхает, зажимает другую и выдыхает. Руки возвращаются ладонями кверху на колени. На лице улыбка. — Сплошное удовольствие! Называется «твист-гимнастика». — Она принимает новую позу, мышцы гибко перекатываются под черной тканью с зацепками. — Ох, забыла сказать, я спала с Гарри Саксоном.
— Нет, Джоан! Часто?
— Когда нам этого хотелось. Обычно мы шли за бейсбольное поле. Там божественно пахло клевером!
— Но почему, милая, почему?!
Она улыбается, считая про себя секунды в этой позе.
— Сам знаешь. Он просил. Когда мужчины просят, им трудно отказать. Нельзя оскорблять их мужскую природу. Во всем есть гармония.
— А Фредди Веттер? Про Фредди ты наврала, да?
— А эта поза хороша для мышц горла. Называется «лев». Только не смейся. — Она встает на колени, садится ягодицами на пятки, запрокидывает голову, широко разевает рот и далеко высовывает язык, словно в желании достать им потолок. И при этом не умолкает: — Теория здесь такая: мы так высоко носим голову, что кровь не достигает мозга.
Он пытается побороть боль в груди, исторгая из себя вопль: «Назови мне всех!»
Она перекатывается к нему, встает на голову, лицо багровеет от старания удержать равновесие и от прилива крови. Она машет ногами, как ножницами, разводя и снова сводя.
— Некоторых ты не знаешь, — продолжает она. — Они ходят по домам и предлагают купить канализационный отстойник. — Голос доносится из живота. Нет, хуже, это жужжание. Он в ужасе просыпается и рывком садится. Вся грудь у него в поту.
Он находит источник жужжания — трансформатор на телефонном столбе за окном. Всю ночь, пока жители спят, город шепчется сам с собой электрическим голосом. Ричарда не покидает страх, реальность того, что он испытал во сне, подтверждается. Тело спящей рядом с ним Джоан кажется маленьким, немногим длиннее Джудит и более тонким из-за возраста, зато ему присуща глубина, бездна таинственности, вероломства и соглашательства; от боязни высоты у него потеют ладони. Он сползает с кровати, как будто пятится от кромки водоворота, снова плетется вниз. После откровений жены ступеньки стали круче, ладони съезжают по скользким стенам.
В кухне темно, он включает свет. Голый пол. Привычные предметы здесь приобретают какой-то просроченный, натянутый вид, как будто сейчас развалятся от напряжения, порожденного их преданной узнаваемостью. Эстер и Исав крадутся из гостиной, где они спали на диване, и профессионально клянчат еду, для чего уподобляются корешкам двухтомника. На часах уже четыре. Ночная вахта. Но, как ни ищет Ричард признаки преступного проникновения, следы своего сна, он не находит ровным счетом ничего, кроме улик, уже самим своим количеством служащих насмешкой, — развешанных повсюду рисунков, творений детских пальчиков, неуклюже сжимающих карандаш: домики, машины, кошки, цветы.
Трубопровод
Пожилой водопроводчик молитвенно наклоняется вперед в полутьме подвала в моем недавно приобретенном доме. Он указывает на драгоценную старинную муфту.
— Таких уже лет тридцать не делают, — говорит он голосом, напоминающим прорывающуюся сквозь ржавчину тонкую струю. — Тридцать, а то и все сорок. Когда я только начинал, работал с отцом, мы поступали с этой старой свинцовой муфтой так… Вытираешь ее, кладешь в кипяток, вынимаешь мокрой тряпкой и наворачиваешь. Шестнадцать поворотов, пока она остывает, иначе муфте конец: сорвешь ее — и все начинай сначала. Так мы делали, когда я был еще новичком, всего-то лет в пятнадцать-шестнадцать. А этой муфте, наверное, все пятьдесят!
Он знаток моих труб, а я только недавно стал их обладателем. Он знал их долго, при нем один владелец сменял другого. Мы воображаем себя теми, за кого себя принимаем, а на самом деле мы мешки с требухой. Считаем, что покупаем жилую площадь с хорошим видом, а в действительности наше приобретение — это лабиринт, история, целая археология труб, соединений, сифонов и клапанов. Водопроводчик показывает на темную толстую трубу, уходящую в стену фундамента.
— Видите полосу снизу? — Белый штрих, едва заметный иней на брюхе темной трубы, бледное окисление. — Не трогайте, иначе начнет протекать. Это старая канализационная труба из двух половинок. Швы должны были находиться сбоку, а получилось, что они снизу. — Он показывает ладонями, как это вышло, как разъезжается шов.
Я пытаюсь что-то разглядеть между его пальцами и почти уподобляюсь воде, стремящейся по трубам к свету.
— Вот вам и протечка! — Луч его фонарика скользит по предательской полоске. — Здесь потребуется четыре-пять новых секций.
Он вздыхает, сопит. От жизни в подвалах его глаза раскрываются шире, чем у прочих людей. Он поэт. Там, где я замечаю всего лишь изъян, досадное несовершенство, из-за которого мне придется потратиться, он благодушно размышляет о неизбывности коррозии и протечек. Я получаю от него замечательные, полные иронии счета, по совместительству каталоги мелких деталей:
оцинкованная втулка 1,25» х 1» 1 шт. 58 ц.
медный спускной краник 3/8» 1 шт. 90 ц.
черный ниппель 0,5» 3 шт. 23 ц.
От этой его старательной бухгалтерии впору спятить, но в конце концов ее превращает в ничто, проглатывает ураганная круглая цифра, относящаяся к короткому слову «работа»:
Работа 550 долл.
Думаю, эти его нежные раздумья на пару со мной, даже длинные паузы с морганием больших глаз — и есть «работа».
Покинутый нами старый дом, в миле от нового, облегченно переводит дух, оставшись без нашей мебели. Комнаты, где мы обитали, где блистали постановки наших трапез, церемоний, кустарных драм, где некоторые из нас прожили от младенчества до юности, — комнаты и лестницы, настолько пропитанные нашими каждодневными движениями, что сами их неровности вросли нам в кости, так что мы уже не нуждались в свете, — все это, вопреки моим ожиданиям, по нам не горюет. Дом торжествует, внезапно обретя объем, богатство опустевших углов. Полы, долго томившиеся под коврами, теперь сияют, как свеженатертые. В окна, избавленные от штор, беспрепятственно светит солнце. Дом снова обрел молодость. У него тоже есть свое «я», своя жизнь, которую временно затмевали наши жизни; теперь, пока сюда не въехали новые хозяева, он свободен. Пока что пол скрипит только от лунного света. Иногда я возвращаюсь сюда по утрам за всякой всячиной — подставками для дров, рамами для картин, и пространство дома приветствует меня бесстыдством своей нетронутости. Открыть входную дверь — значит впустить внутрь кошку, всегда возвращающуюся к приходу молочника и с мурлыканьем спешащую к теплым от нашего сна постелям; ее правила так крепко увязаны с нашими, что мы вот-вот сами с мяуканьем полезем на крышу. Природа суровее, чем учат экологи. Наш дом забыл нас за один день.
Я чувствую себя виноватым в том, что наше присутствие здесь было таким поверхностным, и хватило трех грузчиков и дневного ветерка, чтобы бесследно вымести нас вон. Когда мы въехали сюда лет десять назад, я удивился, что дом с потолочными балками и с каминами трехсотлетней давности не заселен привидениями. Казалось бы, возраст к ним располагает. Но соученица жены по колледжу, знаток этого дела, простукала стены в спальне, обнюхала чердак и заверила — помнится, глаза у нее были, как у водопроводчика, странно расширенные, — что все чисто. Дом построили пуритане, выращивавшие траву на сено. В девятнадцатом веке здесь могла быть таверна — рядом проходила железнодорожная ветка на Ньюберипорт. В тридцатые дом превратили в многоквартирный, его огромные комнаты разгородили фанерой, в которой съемщики наделали дыр, чтобы одалживать друг у друга сахар и муку. Сначала сельская идиллия, потом бедность. Одно время наверху держали кур, и дети сначала ныли, что в дождь чувствуют запах перьев, но я списал это на самовнушение, на силу мифа. Копаясь на заднем дворе, мы находили оловянные ложки и осколки бутылок, следы былых переездов. От нас останутся разве что разноцветные мячики для гольфа да шарики против моли за батареей. Наши привидения были видны только нам.