Франсуа-Поль Алибер - Мучения члена
— В конце концов, исчерпав великое множество утех, мы переживали высшее счастье в тот миг, когда пресыщались друг другом и я сворачивался клубочком у него на руках, не покидая его даже во сне, а он вновь нежно заключал меня в объятьях. Изредка я продолжал легко, едва уловимо ласкать его плечи, бок, живот, успокоившиеся яички, осторожно вызывая у него почти нестерпимую дрожь наслаждения, которую он, тем не менее, терпел, хотя порой, из-за бесконечных повторений, оказывался на грани обморока, поскольку смирялся с этим только из любви ко мне. Но чаще всего я прижимался к кустистым подмышкам, к мягкой, шелковистой звериной шерсти, спускавшейся до самого его живота, расцветая и распускаясь там волнистым, неукротимым руном, и порой у меня в зубах застревал локон, жестоко вырванный, пока он услужливо переносил боль… С бесконечной, все замедляющейся нежностью отец баюкал у себя на груди своего милого палача, а я расслаблялся, отдаваясь, наконец, экстазу сна, слыша при этом, как он шепчет на ушко, точь-в-точь как я в первый раз: «Я тоже твой навсегда — до самой смерти».
— И чем же все кончилось? — спросил Ролан, прервав молчание.
— Тяжелейшим менингитом, — с улыбкой ответил Андре. — Умышленно или нет, Мишель затянул свою отлучку намного дольше срока, который сам установил для своего возвращения, а моя мать, сестра милосердия по натуре, буквально не отходила от изголовья своего выздоравливающего отца. Мы потеряли счет дням, но этого режима я больше не мог вынести. Одним прекрасным утром я сдался и очнулся лишь пару недель спустя — с пустой головой, ломотой в конечностях и такой тяжестью и одновременно легкостью в теле, словно я плыл сквозь туманный лимб. Я находился между жизнью и смертью — ближе к смерти, чем к жизни. К счастью, я пошел в отца, и моя крепкая конституция взяла верх. Я поразил родителей своим быстрым выздоровлением — выкарабкавшись из беды, я стал в десять раз сильнее и здоровее. Однако с того времени между мной и отцом все было кончено. Неужели он предположил, что излишества всякого рода, как телесные, так и духовные, да к тому же столь исключительного характера, которым мы предавались, и обусловили такое тяжелое потрясение, что родители уже не надеялись на мое спасение? Или, опасаясь брать на себя полную ответственность, отец поклялся, что если я поправлюсь, в будущем он останется мне лишь самым целомудренным другом? Вполне возможно, но я бы не дал руку на отсечение. Помимо того, что в вопросах любви отец никогда не терзался сомнениями (если бы даже они возникли, я бы непременно постарался их развеять), он был не в силах устоять перед соблазном, откуда бы ни приходило удовольствие. Просто я полагаю, что он инстинктивно почуял то, до чего сам я дошел путем рассуждений: постигшая меня болезнь была знаком Природы, предостерегавшей, что нам не следует идти дальше. Не то чтобы мы хоть сколько-нибудь раскаивались в переходе границ, которые Природа якобы устанавливает единственно дозволенным чувствам. Она достаточно велика и высока для того, чтобы приспособиться ко всевозможным вариантам и включить их все в свое лоно — даже те, что, по мнению толпы, нарушают ее законы, которые чернь путает с так называемыми моральными правилами и которые, если вдуматься, напротив, являются тем фундаментальнее и истиннее, чем сильнее отклоняются, на первый взгляд, от заурядного человеческого уровня…
— Хотя иные самолюбивые гордецы считают Природу слепой и умывают руки, она дала нам предупреждение, продиктованное глубочайшей мудростью: в самом деле, Она прошептала нам на ушко, что в любой области, особенно — в области любви и счастья, ею приносимого, существуют некие степени совершенства, которые невозможно превзойти и где нельзя удерживаться слишком долго, не рискуя погибнуть или вновь опуститься, то есть умалиться. Обнимая друг друга, мы так часто призывали смерть, хотя подспудно боялись вовсе не умереть от нашей любви, а просто лишиться ее, бесконечно продлевая. С нашей стороны в этом не было ни благоразумия, ни расчета, а лишь безошибочное предчувствие, что наша любовь погибнет от собственного пресыщения и что благодаря повторениям она грозит впасть в анормальность, от которой спасалась лишь путем возвышенной чрезмерности…
— Я окунулся в учебу с горячностью, испугавшей родителей настолько, что они даже стали меня увещевать, а я этим непрерывным воодушевлением пытался заглушить свои чувственные порывы. Как раз в это время умерла мать, познав в свои последние годы то благополучие, которое, боюсь, и ускорило ее кончину, поскольку она не привыкла к нему, да и переход был слишком резок. Для нас обоих ее смерть стала большим ударом, ведь отец, несмотря на свои выходки и поводы для жалоб и уныния, которые он предоставлял ей в избытке, все-таки нежно любил жену. Я оставил его у Мишеля, уверенный, что тот никогда его не бросит, и отправился путешествовать. Изредка я заезжаю к ним. В конце концов, я повстречал тебя, Ролан, хотя с тех самых пор ни на кого не обращал малейшего внимания.
Пока он говорил, лицо Ролана прояснялось от радости.
— Разве ты не понимаешь, — сказал он, когда Андре закончил свой рассказ, — что мы просто обязаны были встретиться, выйдя из самых крайних точек времени и пространства, которые соединились только в нас, несмотря на разделяющее расстояние, дабы показать на твоем и моем примере вечное предопределение любви и все то поистине предопределенное и от природы необходимое, что заключает в себе любовь, подобная нашей? Но это еще и наиболее редкостное и сокровенное в любви, что порой проявляется с полнейшей очевидностью, делая зрячими даже самые слепые глаза, если еще остались глаза, способные прозреть.
Так двое прелестных юношей легко доводили до грандиозности и непомерности любые речи, внушенные любовью и ее постижением. Уже вполне освоившись, Ролан все же порой слегка оступался — настолько Андре смущал его своим напористым талантом, с которым проникал в самую суть вещей. Но кто в мире, помимо Андре, мог похвастаться столь редкостным опытом? Наверное, именно за это ему и пришлось поплатиться: года через два бесподобной жизни, когда ни днем ни ночью они не расставались даже на час, Ролан едва успел довезти Андре, уже без сознания и временами бредившего (по всей видимости, к нему вернулся прежний недуг) до загородного домика, где жили Мишель с Эдуаром. Там этот прелестный ребенок, слишком ярко отмеченный судьбой, для того чтобы жить долго, почти тотчас же, не приходя в чувство, испустил последний вздох. Там-то, на соседнем кладбище, его и похоронили.
Эдуар долго пребывал в оцепенении, ошалев от горя. А Мишель и Ролан самозабвенно пытались развеять его наваждение, но так и не преуспели. Он смотрел на них сурово и растерянно, хотя и без ненависти, но словно призывая их в свидетели той роли, которую они тоже сыграли в смерти его ребенка.
Проходили дни, и время медленно, терпеливо делало свое дело. Осень уж достигла средины своего пути. Однажды после обеда, когда теплый закат разливал повсюду атмосферу счастья, Мишель и Ролан бродили взад и вперед по ясеневой аллее, ведущей к дому. Деревья, уже начинавшие ронять тронутые первыми заморозками листья с перекрещенными пурпурными, янтарными и золотистыми прожилками, внушали им ту сладкую грусть, что нашептывает нам: все умирает лишь для того, чтобы возродиться. Но каждый думал в душе: «За исключением любви, когда ей наносят смертельную рану».
Однако наутро, впервые за долгие недели, они заметили, как по лицу Эдуара пробежала мимолетная тень улыбки. И снова-таки впервые заговорили они об Андре «с открытым сердцем, без недомолвок и задних мыслей: то, что Ролан поверял Мишелю только отрывочно и словно обиняками, сегодня он рассказывал во всех подробностях, радуясь, что изливает чувства человеку, который стал ему столь дорог и предан.
— Да, — откликнулся Мишель, пиная перед собой опавшую листву, шелестевшую под ногами, — я обо всем догадался, хотел этого и сам привел в исполнение. Не стану утверждать, что ничего не случилось бы, не приложи я к этому руку. Андре подавал большие надежды: кто знает, возможно, в отличие о многих других, они бы не увяли в зародыше. Эдуару не хватало смелости, ведь хотя по своей натуре он далек от всякой морали, родительские предрассудки, вероятно, сдерживали бы его еще долго. Тем не менее, думаю, в конце концов, он бы их переборол, но сколько времени они потеряли бы, если б я не вмешался? В самом деле, я вскоре убедился, что он фанатически одержим Андре. Излишне напоминать тебе, Ролан, сколько возможностей он упустил, прежде чем исполнить свое желание. Просто восхитись, с какой неуклонностью, с какой неумолимой физической и моральной точностью следовали они одна за другой…
— Ты сказал, что Андре вспоминал, как я втихомолку смеялся, пока это происходило между ним и его отцом. Я тоже ничего не забыл. Только не подумай, что это был ироничный смех Мефистофеля — демона разрушения, духа противоречия. Наверное, я все же должен признаться в легкой гордости оттого, что сумел так точно предсказать и довести до конца дело столь благовидного свойства, и вполне простительно себя с этим поздравить. Со всеми необходимыми поправками, то был, скорее уж, безмятежный и добрый смех демиурга, который, окидывая взором свое творение, находит его хорошим, ибо оно необходимо, и созерцает себя в зеркале своей глубочайшей радости. Ведь сущность творца — не в том, чтобы лепить других по своему подобию, а в том, чтобы раскрывать и развивать в них, даже если они не догадываются об этом, их главный талант, дабы он распускался самым изысканным цветом…