Андре Мальро - Надежда
С конца залитого солнцем летного поля снова донесся рокот пулемета.
— Да. Но не как коммунист. Беспартийным. Я здесь по контракту, но даже за двойную плату я не пошел бы к тем, к другим. Я — то, что вы называете «либерал». Вот Карлыч любил порядок и был белогвардейцем; сейчас порядок и сила у других, и он красный. А я люблю демократию — Соединенные Штаты, Францию, Англию… Только вот Россия — моя родина…
Он снова посмотрел на самолет, на этот раз чтобы не встретиться взглядом с Маньеном.
— Разрешите обратиться к вам с просьбой… Я ни в коем случае не хотел бы бомбить объекты, расположенные в черте города. Возможно, для истребителя я уже и не молод… Но для разведки или бомбежки фронта…
— Бомбардировка городов запрещена испанским правительством.
— Как-то раз я получил задание разбомбить штаб, а бомбы упали на школу.
Маньен не решился спросить, что это были за школа и штаб — немецкие или большевистские. Самолет Шрейнера выбирал место для посадки.
— Слишком медленно! — проворчал Маньен, обеими руками держа бинокль у глаз.
— Может, он надумал еще полетать.
Действительно, Шрейнер снова набирал высоту. Маньен и Сибирский остановились, не сводя глаз с самолета: поле было очень большое, и если вот так не получилась первая посадка… У Маньена был опыт в пробных полетах: во Франции он возглавлял одну авиационную компанию.
Самолет повернул и довольно круто начал приземляться. Пилот дернул ручку на себя, самолет подскочил, как пущенный рикошетом камень, и всем своим весом тяжело упал.
Счастье, что этот учебный самолет для войны непригоден, подумал Маньен.
Сибирский побежал к машине, затем вернулся. Шрейнер и помощник инструктора шли за ним.
— Простите меня, — сказал Шрейнер.
Он сказал это таким тоном, что Маньен не решился посмотреть ему в лицо.
— Я вам сказал, что мне хватит двух часов… Ни двух часов, ни двух дней. Я слишком много работал на шахтах. Потерял реакцию.
Сибирский и его помощник отошли в сторону.
— Поговорим чуть позже, — сказал Маньен.
— Бесполезно. Спасибо. Я больше видеть не могу самолеты. Откомандируйте меня в ополчение. Прошу вас.
В грохоте все приближавшихся пулеметных очередей ополченцы выталкивали на поле второй учебный самолет — из спортивных, для сеньорито[39].
Шрейнер уходил, глядя в пустоту. Летчики сторонились его, как умирающего в муках ребенка, как всякой глубокой трагедии, перед которой бессильны человеческие слова. Война объединяла наемников и добровольцев своей романтикой, но авиация объединяла их, как женщин объединяет материнство. Леклер и Серюзье уже не рассказывали анекдотов. Каждый знал, что стал свидетелем своего будущего. И никто не решался встретиться взглядом с немцем, который смотрел мимо них.
Но один взгляд был устремлен на Маньена — взгляд Марчелино, летчика, который должен был лететь вслед за Шрейнером.
— Завтра нужно пять самолетов для Сьерры, — повторял себе под нос Маньен.
Пулемет выпускал семь пуль, десять пуль и останавливался. Когда Карлыч, командир пулеметчиков, увидел подходившего Маньена, он пошел ему навстречу, поздоровался, отвел его в сторону и, не говоря ни слова, вынул из кармана три патрона: на капсюлях были следы удара бойка, но пули не вылетели.
— Толедский завод, — сказал Карлыч, указывая ногтем на марку.
— Саботаж?
— Нет, брак. А когда в воздухе во время боя заклинит…
Карлыч прибыл в Англию полностью бесправным человеком, и годы нищеты уничтожили в нем то, что прежде он считал своими убеждениями. После нескольких лет мытарств он, в прошлом лучший пулеметчик армии Врангеля, вступил в общество «Возвращение на Родину» — так называлось движение в поддержку СССР, утверждавшееся в эмигрантской среде. Он был, вероятно, единственным добровольцем, который ненавидел врага только потому, что это был враг.
— А как наземные пулеметы? — спросил Маньен. — Для Сьерры нужны пулеметы, и как можно скорее.
Ополченцы не умели пользоваться никакими пулеметами, тем более ремонтировать их; лучшие пулеметчики Маньена работали инструкторами под руководством Карлыча. Одновременно с обучением пулеметчиков стрельбе из авиационных пулеметов лучших среди ополченцев обучали способам наземной стрельбы. Маньен хотел сформировать моторизованный отряд пулеметчиков.
— Ополченцы, — сказал Карлыч, — в порядке. Хорошо подобраны. Есть дисциплина, сознательность, собранность. С ними все в порядке. А вот с Вюрцем, товарищ Маньен, плохо: вечно партийные дела, никакой работы. Помогает мне только Гарде. А наши знают теперь авиационный пулемет. На практике не проверял, пробной стрельбы в воздухе произвести не могу: нет ни авиабензина, ни фотопулемета, ни подвижных мишеней, мало патронов, да и те плохие. Мишени, на худой конец, я могу сделать, но горючее никак. Они умеют обращаться с турелями; в задние я посажу только тех, кто работал в авиации, чтобы они не стреляли по хвосту. Тренироваться будем на неприятеле.
И Карлыч залился пронзительным смехом, по-мальчишески сморщив нос под растрепанными бровями. Он снова обрел свои пулеметы, как Шрейнер обрел бы свой самолет. Скали, который слышал конец разговора, начал понимать, что война имеет и свою физиологию.
Тех летчиков, которые забросили военное дело из-за своих пацифистских убеждений, нужно было или вновь обучать, или отчислять; но, так или иначе, остановить наступление Франко нужно было сейчас. Вполне Маньен мог рассчитывать только на летчиков гражданской авиации и на тех, кто прошел военные сборы.
Он только что избавился от нескольких летчиков, участников Марокканской войны, привыкших к устаревшим самолетам и беззащитному неприятелю, которые при виде первых раненых ударились в возвышенные рассуждения: «Вы понимаете, идти драться с людьми, ничего плохого нам не сделавшими, это в сущности…» Однако вовсе расторгнуть свои контракты они при этом не желали. Во Францию всех этих!
Подошла очередь Дюгея, который первым из добровольцев просил личной аудиенции. Ему было пятьдесят лет, на смуглом лице белели усы.
— Не надо отправлять меня во Францию, товарищ Маньен, — сказал он. — Поверьте мне, не надо меня отправлять. Я был инструктором во время войны. Хорошо, допустим, я слишком стар для пилота. Но велите дать мне тряпку и оставьте меня помощником механика, кем хотите. Только при машине. При машине.
К ним подлетел Сембрано, размахивая правой рукой.
— Слушай, Маньен, сейчас же нужен один самолет в Сан-Бенито… Они двигаются к Бадахосу…
— Гм… да… да… Ты знаешь, что истребители в полете. Как же без истребителей?
— Я получил приказ: три самолета, а у меня только два «Дугласа».
— Ладно, ладно. Это моторизованная колонна?
— Да.
— Хорошо.
Он снял телефонную трубку. Сембрано убежал, выпятив нижнюю губу.
— Так как же, товарищ Маньен? — сказал Дюгей. — Как же со мной?
— Гм… ладно, договорились, вы остаетесь. Погодите, я что-то забыл…
Он ничего не забыл: перегруженность работой стала как бы его привычным состоянием, как сама эта фраза, однако действия его были четки.
Дюгей вышел; его сменили несколько пройдох: со свидетельством пилотов спортивных самолетов они готовы приступить к тренировкам. Затем несколько падких на деньги субъектов, явившихся ради большого жалованья наемников и твердо решивших сачковать. Все они, получив энергичное напутствие, взяли обратный курс на Пиренеи.
Вошел Хайме с Коротышом, путавшимся у него в ногах. Маньен не ждал его.
— Товарищ Маньен, я хотел вам сказать… я пришел к вам не как переводчик, а… Словом, вот что: конечно, пробный полет Марчелино не… Только вы, может быть, не знаете, товарищ Маньен, что Марчелино отсидел два года в тюрьме при фашистах…
Маньен дружески слушал этого верзилу в тесном комбинезоне, с выпуклым лбом, выдающимся подбородком, очень горбатым носом; забота о друге бессильна была изменить суровые черты его лица и только смягчала взгляд.
— Он был пилотом на гидроплане. Так вот, после смерти Лауро де Бозиса[40] он сбрасывал листовки над Миланом. Ясное дело, самолеты Бальбо[41] его сбили, ведь он был на спортивном самолете. Его приговорили к шести годам, он бежал с Липарских островов. Он не водил тяжелых самолетов со времени суда, а истребителей — после того, как ушел из итальянской армии. Он просто… убит. И я хотел вам сказать, товарищ Маньен, никак не вмешиваясь в ваши распоряжения… конечно, не пилотом… но если бы вы смогли как-нибудь устроить его, это порадовало бы наших испанских летчиков.
— И меня тоже, — сказал Маньен.
Хайме вышел; входил капитан Мерсери. И ему было под пятьдесят. Прямые седые усы на обветренном лице, вид старого пирата, сознательно подчеркнутый, сапоги и штатский костюм.