Александр Дюма - Адская бездна. Бог располагает
Обратившись к самому себе с этой ободряющей речью, суровой и красноречивой, я ловко вскочил на подоконник, живо убрал решетку и, не дав часовому времени заметить меня, собрался с духом, да и прыгнул в первый ров.
Я пронесся по воздуху, рассекая его с таким свистом, что часовой вздрогнул и обернулся, но я уже достиг первого ската, а он лишь с ребяческой поспешностью стрельнул разок в мою сторону, не столько в тщетной надежде попасть, сколько затем, чтобы предупредить своих товарищей.
Должен вам сказать, что в тот миг, когда я прыгал с откоса, часовой со следующей насыпи проходил в точности под тем местом, откуда я прыгал, так что мне оставалось лишь совсем немного подправить направление своего прыжка, чтобы внезапно обрушиться ему прямо на плечи.
Я прижал этого бедного стража к земле, так что приклад его ружья влез бедняге прямо в брюхо, а штык ему самому пришлось облобызать с такой страстью, что газеты потом утверждали, будто он не досчитался трех зубов.
Грянул выстрел, чудом не прикончивший часового с третьей насыпи, который в эту минуту как раз взял меня на мушку, но промахнулся, верно, только потому, что поневоле вздрогнул, почувствовав, как пуля просвистела у самого его виска.
И вот я на краю второго рва. Еще шаг, и я свободен. Но этот шаг был всего труднее.
Мало того, что предстояло перескочить двадцатифутовый ров: последний часовой, привлеченный выстрелами других, уже изготовился по ту сторону рва, выставив вперед штык и намереваясь насадить меня на вертел. Перспектива, прямо скажу, малоприятная.
Признаюсь, мне случалось иногда глотать шпаги, но штыки – ни разу, особенно, когда они торчат на ружейном стволе. Воистину, во всяком образовании есть свои изъяны. Думаешь, будто превзошел все тонкости своего искусства, но что ни день обнаруживаешь, что не усвоил самых простых азов. Тратишь добрый десяток лет на изучение, трудишься в поте лица, надрываясь, и вот однажды утречком или с наступлением вечера убеждаешься, что ты не способен проглотить какой-то жалкий штык.
Однако тогда у меня недоставало времени на все эти похвальные рассуждения. Ни секунды на то, чтобы пораскинуть мозгами или отступить. Вот если бы меня изловили, сунули бы в каменный мешок, куда-нибудь в подземелье башни, да еще связали бы руки и ноги, тогда бы я мог размышлять хоть целую жизнь.
И я сказал себе: «Подохнуть от недостатка воздуха и свободы…» – ибо вы только представьте себе меня в тюрьме; человек и жив-то, лишь пока скачет, а я же вылитый горный баран, и лиши кто меня права прыгать и танцевать, ему бы лучше просто продать меня в качестве термометра: столько у меня ртути в крови… – Так, значит, я сказал себе: «Подохнуть от пожизненного заключения чуть позже или испустить дух от штыка сейчас же – что лучше? По мне – милее быстрая смерть: мучиться не так долго».
И вот я вверил душу Господу и своим мышцам и, вложив все силы в прыжок через пропасть, вовсе не пытался избегнуть штыка. Напротив – бросился прямо на него.
Часовой уже радостно осклабился, готовясь насадить меня на штык, как колечко, которое всякий старается нанизать на прут, крутясь на ярмарочной карусели. Но, когда я уже был над ним, я быстро выкинул руку вперед, изловчился перехватить штык и изо всей силы оттолкнуть его.
Мне не удалось вовсе отклонить удар. Запястье у солдата было крепко, и железо, как я почувствовал, продырявило мне шкуру. Но оно вошло косо, а я, падая, так налег на штык, что он погнулся, и я отделался царапиной.
Ну, тут уж я быстрее молнии так восхитительно подсек беднягу, что он повалился на мягкую траву, будто куль.
А когда он поднялся, я уже был в доброй сотне шагов. Конечно, он послал пулю мне вдогонку, но выстрел получился таким жалким, что только спугнул воробья с ветки.
Тут я сказал себе: «Это начинает становиться утомительным, я и шагу не могу ступить, чтобы не вызвать приветственного салюта. Довольно, вояки! Вы же растрачиваете впустую порох вашего императора!»
Само собой разумеется, что, произнося этот монолог, я не забывал проворно перебирать ногами. На бегу я слышал за своей спиной вопли, перекличку часовых, барабанный бой – весь тот гам, что только может издавать одураченная цитадель. Но, о-ля-ля, я был уже далеко!
Вот, стало быть, до какой степени человек храбрый и гибкий всегда может оставаться хозяином своей свободы!
Тут Гамба счел уместным выдержать паузу, чтобы насладиться впечатлением, которое его отвага и ловкость должны были произвести на Гретхен.
Но та не отрывала глаз от Христианы.
Для нее сейчас ничего более не существовало, она была поглощена лишь этим внезапным явлением той, кого она так любила и так оплакивала.
Призрак оставался безмолвным и предоставлял говорить Гамбе: видимо, он, повинуясь воле загадочного видения, должен был объяснить эту тайну, перед которой терялась Гретхен, и она ждала, способная заинтересоваться рассказом Гамбы не прежде чем в нем прозвучит имя Христианы.
Христиана же, со своей стороны, не мешала Гамбе разливаться словесной рекой, дав волю его природной болтливости. Она слишком долго вынуждала его к молчанию, чтобы теперь отказать ему в этом воздаянии.
Семнадцать лет немоты уж по меньшей мере стоили того, чтобы подарить ему один час самозабвенной болтовни.
Гамба продолжал:
– Итак, я выбрался из стен тюрьмы, но еще не из пределов Германии. Меня могли сцапать в любой момент. Но моя ловкость и присутствие духа не изменили мне в эту решительную минуту.
Я со всех ног пустился в сторону маленькой деревушки Цальбах, где две недели тому назад, утром того самого дня, когда я так по-дурацки угодил за решетку в Майнце, я оставил свою маленькую повозку и старую одноглазую кобылу – мои обычные средства передвижения. Чтобы поменьше платить за постой, я их всегда определял в селениях поблизости от городов, куда направлялся. Когда я, порядком запыхавшись, подошел к дверям моего постоялого двора, как-то вдруг наступила ночь и совсем стемнело.
У воров свой особый бесовский нюх. А надо сказать, хозяин постоялого двора недаром выглядел сущим разбойником. Он-таки прознал, что меня засадили под замок, и своим проникновенным умом рассудил: мне, чтобы сгнить в тюремной камере, лошадь и повозка совсем не обязательны. А посему просто-напросто продал мою кобылу вместе с экипажем. Когда я входил во двор, он как раз вручал их покупателю, и лошадь уже была впряжена в повозку. Так что жадность этого мошенника оказалась мне на руку.
Я предстал перед хозяином гостиницы мрачный, как туча; при всех своих прыжках «рыбкой» и прочих гимнастических упражнениях на крутых насыпях тюремных укреплений я сохранил не то пять, не то шесть дублонов, зашитых в моем платье; я уплатил ему все, что был должен, и – гони, кучер! – отправился восвояси, сначала легкой рысцой, но едва завернул за угол, пустил свою кобылку во весь опор.
Ах! В тех нескольких словах, которыми мы обменялись с хозяином гостиницы, я, стремясь рассеять его подозрения, сообщил ему, будто меня отпустили на свободу с условием, что я немедленно покину Майнц.
Сверх того я у него купил немного провизии для своей кобылы и для себя. Я не боялся, что это внушит ему нежелательные сомнения. Деньги, которые им даешь, никогда не внушают хозяевам постоялых дворов никаких подозрений.
Всю ночь я гнал мою лошаденку крупной рысью. Наутро я приютился в поросшей лесом ложбине, где и просидел весь день предосторожности ради. Благодаря охапке сена и ломтю хлеба, захваченным в Цальбахе, мы с кобылой были избавлены от необходимости в поисках пропитания соваться в окрестные селения, где нас мог бы ожидать дурной прием.
Вечером мы снова тронулись в путь. Так мы протрусили еще двое суток, избегая больших дорог, городов и обитаемых строений, выискивая укромные тропки, скалы и леса и по возможности путешествуя в ночные часы.
На третий день, чувствуя, что мне уже удалось отъехать от Майнца довольно далеко, я немного осмелел. Солнце давно встало, а я все еще не потрудился залечь в овраг.
Мне чуть было не пришлось дорого заплатить за эту неосторожность. Обогнув какую-то изгородь, я вдруг нос к носу столкнулся с бургомистром, который был столь нескромен, что потребовал мои бумаги.
Я отвечал ему по-итальянски речью, беглость которой была отменна, однако этот чиновник, похоже, не смог оценить в ней ничего, кроме ее пылкости.
Не понимая по-итальянски, он напялил себе на нос очки.
Меж тем я, не считая себя обязанным ждать, пока он изучит мой язык, наградил свою кобылу добрым ударом кнута; почтенный чиновник только и успел, что посторониться, чтобы не быть раздавленным.
Когда он опомнился от потрясения, причиненного опасностью, которую только что избежала его драгоценная жизнь, я был уже далеко. Впрочем, не так далеко, чтобы не слышать, как он орет, грозя послать мне вслед отряд конной стражи.
Дело принимало скверный оборот. Подгоняя мою бедную старую кобылу криком и кнутом, я решительно углубился в лабиринт скал и тропинок, где никакая повозка, кроме моей, ни за что бы не прошла и где, по всей вероятности, жандармы не станут меня искать.