Генрих Бёлль - Хлеб ранних лет
Улла сдвинула в сторону грязную посуду и села на стул в уголок. Я присел на соседний стул, достал из кармана сигареты, предложил ей; она взяла сигарету, я дал ей огня, закурил сам и уставился на грязные тарелки с остатками сливочного крема, вишневыми косточками, на молочно-серую гущу в кофейной чашке.
— Надо было мне раньше думать, — сказала она, — еще когда я на фабрике за тобой следила, сидела за стеклянной перегородкой у себя в бухгалтерии и все на тебя поглядывала. Как ты этих девчонок, работниц наших, обхаживал, лишь бы они с тобой завтраком поделились; особенно одну, она обмотчицей работала, маленькая такая, чахлая, рахит у нее был, что ли, лицо мучнистое, все в прыщах — зато всегда отдавала тебе половину своего бутерброда с повидлом, а я глядела, как ты его уписываешь.
— Ты еще не все знаешь. Ты не знаешь, что я с ней даже целовался, и в кино ходил, и в темноте за ручку держал; и что она умерла как раз в те дни, когда я экзамен сдавал. И что я все свое недельное жалованье на цветы истратил, которые ей на могилу отнес. Надеюсь, она мне простила эти бутерброды с повидлом.
Улла смотрела на меня молча, потом отодвинула грязную посуду еще дальше, но я пододвинул посуду обратно, потому что одна из тарелок чуть не свалилась на пол.
— А вы, — продолжал я, — даже не сочли нужным послать венок ей на похороны, даже открытку с соболезнованиями родителям черкнуть; полагаю, ты аккуратненько, по линеечке, красными чернилами вычеркнула ее фамилию из платежной ведомости — и все дела.
Подошла официантка, собрала грязные тарелки и чашки на поднос, спросила:
— Как всегда, кофе?
— Нет, — ответил я, — спасибо, мне не нужно.
— А мне дайте, — сказала Улла.
— А что для вас? — поинтересовалась девушка.
— Что угодно, — устало ответил я.
— Принесите господину Фендриху мятного чая, — попросила Улла.
— Да, — согласился я, — принесите мне мятного.
— Но у нас нет мятного, — огорчилась девушка, — только простой чай.
— Тогда простого, — сказал я, и девушка удалилась.
Я посмотрел на Уллу и уже не в первый раз подивился, как разительно превращаются ее полные, красивые губы в узенькую злую полоску — словно красная черта, проведенная по линейке.
Я снял с руки часы и положил перед собой на стол; было десять минут седьмого, а без четверти семь, и ни минутой позже, я уйду.
— Я не пожалел бы двадцатку на штраф, чтобы поговорить с тобой на две минуты дольше, я с удовольствием подарил бы тебе эти две минуты на прощанье, как два роскошных цветка, — но ты сама лишила себя подарка. Мне-то за эти две минуты двадцатки не жалко.
— Еще бы, — съязвила Улла, — ты теперь благородный господин, готов раздаривать цветы по десять марок за штуку.
— Да, — заметил я, — я считаю, подарки того стоят, мы-то друг другу никогда ничего не дарили. Ведь верно?
— Верно, — согласилась она, — мы друг другу ничего не дарили. Мне с детства вдолбили, что подарок сперва надо заслужить, а ты, как мне казалось, ни одного не заслужил, как, впрочем, и я — я тоже ни одного подарка не заслужила.
— Верно, — подтвердил я, — а единственный, который я хотел тебе подарить, пусть ты его и не заслужила, ты не взяла. А когда ходили в ресторан, — добавил я тихо, — мы никогда не забывали попросить счет на случай налоговой инспекции, и брали по очереди, один счет вы с Вольфом, другой я. А если бы и на поцелуи выдали счета, они все у тебя были бы подшиты.
— Есть счета и на поцелуи, — возразила она. — И в свое время они будут тебе предъявлены.
Официантка принесла Улле кофе, мне чай, и пока она все это подавала, мне казалось, что церемонии сервировки не будет конца: тарелочки, чашечки, молочники, сахарница, розетка для пакетика с чаем на ниточке, а как венец всему еще и особая маленькая тарелочка с крохотными серебряными щипчиками, в челюстях которых хищно зажат тонюсенький ломтик лимона.
Улла молчала, и я боялся, что она закричит — однажды я слышал, как она кричит: она потребовала своей доли участия в делах фирмы, а отец отказал. Время застыло на месте: всего тринадцать минут седьмого.
— Черт возьми! — прошипела Улла. — Может, ты хоть часы уберешь?
Я прикрыл часы картой меню.
Мне казалось, что все это я уже бессчетное число раз видел, слышал, даже нюхал — как пластинку, которую верхние соседи каждый вечер крутят в одно и то же время, как фильм, который тебе показывают в аду, всегда один и тот же, и этот запах, неотвязный запах кофе и пота, духов, ликеров и сигарет, и мои слова, и слова Уллы — все это уже бессчетное число раз говорилось и все равно было неправдой, слова отдавали ложью даже на вкус, и я чувствовал этот вкус во рту: вот так же было, когда я рассказывал отцу о черном рынке и о голодухе — слова, едва изреченные, уже становились неправдой, — и тут вдруг я вспомнил, как Лена Френкель отдавала мне свой бутерброд с повидлом, отчетливо ощутил даже вкус этого повидла, красного, самого дешевого сорта, и меня страстно потянуло к Хедвиг, а еще — в темно-зеленую тень моста, под которым навсегда исчез, сгинул Юрген Броласки.
— До конца, — сказала Улла, — я этого все равно не пойму, потому что не пойму, как это ты способен что-то делать не ради денег, — или у нее есть деньги?
— Нет, — ответил я, — денег у нее нет, зато она знает, что я украл; кто-то из вас разболтал, и это дошло до ее брата. Да и Вольф только что еще раз мне это припомнил.
— И очень хорошо сделал, — заметила она. — А то ты у нас такой благородный стал, что, похоже, уже начал забывать, как конфорки таскал, чтобы мелочью на сигареты разжиться.
— И на хлеб, — сказал я, — на хлеб, которого ни ты, ни отец мне не давали, только Вольф иногда делился. Хоть и не знал, что такое голод, но когда мы на пару работали, он всегда меня угощал и знаешь, — добавил я совсем тихо, — если бы ты тогда хоть разочек дала мне хлеба, мы бы с тобой сейчас тут не сидели и я бы не смог так с тобой разговаривать.
— Мы всегда платили сверх тарифа, и каждый, кто у нас работал, имел паек, а на обед суп без всяких карточек.
— Да, — подтвердил я, — вы всегда платили сверх тарифа, и каждый, кто у вас работал, имел паек, а на обед суп без всяких карточек.
— Скотина! — выдохнула она. — Скотина неблагодарная!
Я убрал меню с часов, но стрелка еще не доползла даже до половины седьмого — я снова накрыл часы.
— Лучше просмотри еще раз платежные ведомости, которые ты вела, — сказал я, — но как следует просмотри, прочти все имена и фамилии, прочти вслух, громко и благоговейно, как литанию, и после каждого имени произнеси: «Прости нам!» — потом сложи все имена и помножь их число на тысячу хлебов, а результат помножь еще на тысячу, — вот тогда ты, пожалуй, подсчитаешь, сколько проклятий на лицевом счету у твоего отца. А единицей измерения пусть будет хлеб, хлеб наших ранних лет, что остались в моей памяти как в густом тумане, хлеб, а не суп, который нам подавали от хозяйских щедрот, — этот суп тяжело бултыхался у нас в желудках, поднимаясь к горлу горячей и кислой волной, когда мы вечером разъезжались по домам в трясучих трамваях: это была отрыжка бессилия, и единственной радостью, какую мы знали в жизни, была ненависть, ненависть, которая, — добавил я тихо, — давно прошла, отлетела вместе с отрыжкой, что комом сжимала мне все нутро. Господи, Улла, — сказал я тихо и в первый раз за все это время взглянул ей прямо в глаза, — неужели ты и вправду надеешься меня убедить, что тарелкой супа и мизерной прибавкой к жалованью все можно загладить? Неужели ты сама этому веришь? Вспомни хотя бы все эти рулоны промасленной бумаги...
Она помешала ложечкой кофе, снова подняла на меня глаза, потом протянула мне сигареты; я взял одну, дал ей прикурить, закурил сам.
— Мне даже наплевать, что вы рассказывали об этой моей баснословной краже другим людям, но неужели ты всерьез думаешь меня убедить, что все мы, все, кто числился у вас в платежных ведомостях, не заслужили от вас — хоть иногда — лишний ломоть хлеба?
Она все еще молчала, смотрела куда-то мимо меня, и я сказал:
— Ведь я тогда, приезжая домой, воровал у отца книги, чтобы купить себе хлеба, книги, которые он любит, которые он всю жизнь собирал, ради которых он голодал в студенческие годы; книги, за которые он в свое время платил ценой двадцати буханок хлеба, я сбывал за полбуханки, — прикинь сама, какие проценты тут набегают: от минус двухсот до минус бесконечности...
— Нам тоже, — произнесла Улла, — нам тоже приходится расплачиваться по процентам, да по таким, — добавила она еще тише, — о которых ты и понятия не имеешь.
— Да, — ответил я, — вы расплачиваетесь даже не зная толком, какую вам положили процентную ставку, а она очень высока, — но я-то хватал книги без разбора, вернее, хватал те, что потолще; у отца этих книг столько было, что я думал, он и не заметит, — только потом я узнал, что он каждую помнит, как родную, помнит, как пастух овец в своем стаде, а одну, тонюсенькую, ветхую, дрянную, я отдал вообще за гроши, можно считать за коробку спичек, и только после узнал, что она стоила целый вагон хлеба. Это уж потом отец меня попросил, — и еще покраснел при этом! — доверить продажу книг ему, и с тех пор продавал книги сам, посылал мне деньги, а я покупал на них хлеба...