Джозеф Конрад - Конец рабства
Должно быть, старик шкипер с годами обленился.
Все они становятся лентяями здесь, на Востоке (Стерн знал цену своей исключительной энергии), все опускаются. Но на мостике капитан стоял высокий и очень статный; возле его локтя виднелись поношенная мягкая шляпа и темное лицо серанга, которое выглядывало из-за белой парусины, протянутой между поручнями, словно лицо маленького ребенка, стоящего у стола.
Несомненно, малаец стоял позади, ближе к штурвалу, но несоразмерность роста забавляла Стерна, как странное явление природы. Много есть диковинок не только в глубинах моря!
Стерн видел, как капитан Уолей повернул голову и сказал что-то своему серангу; ветер отнес к плечу его белую бороду. Должно быть, он приказал парню посмотреть на компас. Ну конечно! Слишком много возни — сделать шаг и взглянуть самому! Презрение Стерна к лени, расслабляющей на Востоке белых людей, все усиливалось. Иные из белых вовсе не годились бы, не будь у них под рукой этих туземцев; они потеряли всякий стыд.
Он, Стерн, слава богу, не таков! Он бы не поставил себя в зависимость от какого-то сморщенного маленького малайца. И разве можно хоть что-нибудь доверить глупому туземцу! Но, видимо, этот красивый старик думал иначе. Всегда они вместе; эта пара заставляла вспомнить о старом ките, которого всегда сопровождает маленькая рыба лоцман.
Сделав такое причудливое сравнение, он улыбнулся.
Кит со своим неразлучным лоцманом! Вот на кого похож был старик, ведь нельзя сказать, что он похож на акулу, хотя именно так назвал его мистер Масси. Но мистер Масси не помнит того, что говорит в припадке бешенства.
Стерн улыбнулся про себя, и постепенно им овладели мысли, пробужденные звуком слова «рыба лоцман», — мысли о помощи и руководстве. Слово «лоцман» говорило о доверии, о зависимости, о благодетельной услуге, оказываемой моряку, который в темноте подходит к суше, вслепую пробирается в тумане, продвигается во время шквала, когда в воздухе носятся соленые брызги, поднявшиеся с моря, а кругозор суживается, и кажется, что можно рукой дотянуться до горизонта.
Лоцман видит лучше, чем посторонний человек, ибо хорошо знает местность; это знание, словно более острое зрение, помогает ему уловить очертания мелькнувшего предмета, проникнуть сквозь завесу тумана, опускающуюся над землей во время шторма. Лоцман точно определяет контуры берега, затянутого туманным покровом, находит опознавательные знаки, наполовину погребенные в беззвездной ночи, как в могиле. Он узнаёт, ибо уже знает. Не дальнозоркость, но более надежные данные помогают лоцману определять положение судна, а от правильного определения зависят доброе имя человека и спокойствие его совести, оправдание оказанного ему доверия, да и его собственная жизнь — она редко принадлежит ему целиком — и скромная жизнь других людей, которых где-то глубоко любят, быть может, и чья жизнь так же ценна, как жизнь королей, ибо всех их подстерегает тайна. Знания лоцмана дают успокоение и уверенность командиру судна. Однако серангу, которого Стерн сравнил с рыбой лоцманом — спутницей кита, нельзя было приписать солидных знаний. Как он мог их приобрести?
Эти два человека, белый и коричневый, пришли на судно вместе, в один и тот же день; и, конечно, белый человек узнает за неделю больше, чем туземец за месяц. Серанг приставлен к шкиперу и как будто приносит какую-то пользу, — как рыба лоцман помогает киту. Это бросалось в глаза. Но зачем? Зачем? Рыба лоцман… лоцман… Если тут дело не в знании, то…
Открытие Стерна было сделано. Оно показалось ему отвратительным, противореча его понятию о чести и представлению о людях. Это грандиозное открытие затрагивало уверенность в том, что возможно и чего не может быть в мире; словно солнце вдруг стало синим и осветило новым, зловещим светом природу и людей. Действительно, в первый момент Стерн почувствовал дурноту, как будто — кто-то его ударил под ложечку; на секунду даже цвет моря словно изменился, показался иным его блуждающему взгляду; он испытал мимолетное ощущение неустойчивости, точно земля начала вращаться в другую сторону.
За этим потрясением последовало вполне естественное недоверие к сделанному открытию, — недоверие, до известной степени его успокоившее. Он тяжело вздохнул, и равновесие было восстановлено. Но затем в течение целого дня он то и дело отрывался от своих занятий, снова переживая пароксизм изумления. Он останавливался и покачивал головой. Сомнения рассеялись так же быстро, как и первое волнение, и в течение следующих двадцати четырех часов он ни на секунду не мог заснуть. За обедом (он сидел в конце стола, накрытого для белых на мостике), словно зачарованный, он смотрел на капитана Уолея, сидевшего напротив. Он следил, как старик медленно поднимал руку и подносил кусок ко рту с таким видом, как будто всякая пища потеряла для него вкус и он понятия не имеет о том, что ест. Капитан ел, как сомнамбула. «Страшное зрелище!» — думал Стерн. Он следил, как Уолей подолгу сидит неподвижно, безмолвный и грустный, а большая смуглая рука его лежит на столе около его тарелки. Потом Стерн замечал, что привлекает внимание обоих механиков, сидевших по правую и по левую его руку. Тогда он спешил закрыть рот и, мигая, опускал глаза в тарелку. Страшно было смотреть на этого старика, а еще страшнее знать, что ему, Стерну, достаточно произнести два-три слова, чтобы тот, если можно так выразиться, взлетел на воздух. Стерну нужно было только повысить голос и сказать одну коротенькую фразу, и, однако, это простое действие казалось столь же невозможным, как попытка передвинуть солнце. Старик мог есть устрашающе машинально, но Стерн — во всяком случае, в тот вечер — не в силах был проглотить ни куска, так он был возбужден.
С тех пор у него было время привыкнуть к напряженным часам трапезы. В первый день он бы этому не поверил; но привычка — вот что самое главное. Однако неожиданность открытия препятствовала его торжеству.
Он чувствовал себя как человек, который ищет заряженное ружье, чтобы проложить себе дорогу в жизни, и случайно натыкается на мину, совсем готовую для взрыва.
Обладатель такого оружия становится нервным и озабоченным. Стерн не имел ни малейшего желания взлететь на воздух и в то же время не мог отделаться от мысли, что взрыв каким-то образом повредит и ему.
Это смутное предчувствие сначала его удерживало.
Теперь он в состоянии был есть и спать с этим страшным оружием под рукой и знать его силу. Отнюдь не умозаключения привели его к открытию; когда его осенила эта мысль, в памяти всплыли бесчисленные факты, на которых он раньше останавливался лишь мимоходом. Странные неуверенные интонации глубокого голоса; молчание, надетое словно броня; медленные, как бы осторожные движения; неподвижность, словно человек, которого он наблюдал, боялся даже воздух потревожить; каждый знакомый жест, каждое слово, произнесенное в присутствии Стерна, каждый подслушанный вздох — все это приобрело особое значение, важный смысл.
По мнению Стерна, каждый день на «Софале» был буквально насыщен доказательствами, неопровержимыми доказательствами. По ночам он в одной пижаме прокрадывался из своей каюты на палубу в поисках новых улик и около часа, быть может, простаивал босиком внизу, у мостика, неподвижный, как столб, поддерживавший тент.
В тех местах, где плавание не связано с какими-либо трудностями, капитан каботажного судна редко выходит во время своей вахты на мостик; обычно серанг исполняет его обязанности; в открытом море, когда не нужно менять курс, серангу поручают вести судно. Но этот старик, казалось, не в силах был оставаться внизу, в каюте. Должно быть, он не мог спать. И не удивительно. Это была еще одна улика. Иногда в молчании, окутавшем судно, которое скользило по спокойному темному морю, Стерн слышал, как над его головой тихий голос нервно окликал:
— Серанг!
— Тюан?
— Ты внимательно следишь за компасом?
— Да, тюан.
— Судно идет по курсу?
— Да, тюан.
— Хорошо. И помни мой приказ, серанг; ты должен следить за рулевым и смотреть в оба — так, как если бы меня не было на мостике.
Серанг отвечал ему, затем тихий разговор обрывался, и еще более глубокое молчание спускалось на судно.
Дрожь охватывала Стерна, спина у него начинала ныть от долгого стояния, и он крадучись пробирался назад, в свою каюту, находившуюся у левого борта. Все его сомнения давно рассеялись; от потрясения, связанного с открытием, остался лишь какой-то страх. Не страх перед человеком, которого он мог уничтожить несколькими словами, но страх и негодование при мысли о безрассудной скупости (разве это могло быть чем-нибудь иным?!), о мрачном и безумном решении ради нескольких лишних долларов пренебречь простейшими правилами морали и восстать против приговора судьбы.
Слава богу, во всем мире вам не найти второго такого человека. В его обмане было что-то дьявольски смелое, и это заставляло призадуматься.