Уолдо Фрэнк - Смерть и рождение Дэвида Маркэнда
Она пришла снова и сказала ему:
- Здесь, у вас, я чувствую красоту, и от этого мне грустно. Почему красота моего домашнего очага, моего мужа, моих детей кажется мне хрупкой и недолговечной?
- Всякая красота хрупка и недолговечна. - Он всегда улыбался, произнося жестокие слова. - Красота, познаваемая нами в мире, - опасный обман. Познание случайно, не органично. Оно опьяняет душу, на мгновенье показав истину, но только на мгновенье. Оно не учит нас, как удержать красоту, которая есть истина, как полностью овладеть ею. Вот почему в невежественном мире, подобном современному, искусство служит лишь посредником между людьми и отчаянием и многих художников бессознательное ощущение лживости творчества приводит к безнадежности и нравственному падению.
- Так, значит, красота - еще не все?
- Нет, - он улыбался, но слова его пронзили Элен. - Одной красоты недостаточно, как недостаточно одних исканий истины или мгновенных ее проблесков. Разве, когда вы чувствуете голод, вас удовлетворяют поиски пищи или мимолетный взгляд на нее?
Она поняла смысл его слов; еще никогда в разговоре он не подходил так близко к вопросам своей веры!.. - Это значит, - думала она по пути домой, - что там, где есть вера и истина, там познание красоты (которое заключается в любви) вносит в эту истину жизнь, как здоровая кровь, разливающаяся по жилам; там, где веры нет, красота лишь подчеркивает ее отсутствие и рождает печаль. По Элен твердо знала, что даже тысяча часов беседы с этим человеком не внушит ей той веры, в которой он черпает свой душевный покой.
В одну из суббот, зимними сумерками, Элен сидела в кабинете доктора Коннинджа. В дверь постучали.
- Прошу прощения, - сказал секретарь, - миссис Маркэнд просят к телефону.
Говорил Дэвид, тихим, спокойным голосом:
- Приезжай домой, дорогая... с Тони случилась беда... Он упал с качелей во дворе. Ты не тревожься. Доктор Билс уже был и не нашел ничего серьезного. Но мальчик все время зовет тебя.
- Скорее! - сказала она шоферу такси. - Итак, несчастье случилось, а я в это время сидела там, пригревшись, как кошка. Но ведь невозможно постоянно быть с детьми. Они должны играть, дышать воздухом... Нет, это не случайно! В то самое время, когда я тешила свою душу. Ничего серьезного, говорит Дэв, он слишком напуган, чтобы лгать мне. Откуда доктор может знать?
- Скорее! - крикнула она шоферу.
У Тони еще вся жизнь впереди. Останется калекой, может быть? Жизнь Тони в ее руках... что, если эти руки недостаточно тверды? Если они недостаточно чисты? - Я не перенесу этого.
- Скорее! - она наклонилась вперед. - Скорее, пожалуйста, скорее!
Между темными стенами многоэтажных домов рекой бурлил переулок, упорная бесчувственная человеческая волна; побыстрее пробиться через нее к Тони... узнать!..
- Скорее, скорее!
Тормоза заскрежетали, и ее качнуло вперед; послышался крик, потонувший в людском омуте. Она вышла из машины и вступила в круг злобного молчания.
- Вы задавили ребенка.
...Тони, - произнесла она про себя, как бы оправдываясь. - Тони. - И шагнула в середину омута.
- Отойдите, - приказала она. У переднего колеса ее машины лежала девочка с окровавленным, забрызганным грязью лицом. - Поднимите ее, сказала Элен, - положите на сиденье. Вы, - она указала на двоих мужчин, чьи кроткие глаза сейчас горели злобой, - бегите за доктором!
- Не имел права так гнать!
- Тони, - пробормотала она.
Шофер ломал руки. Человеческий омут почернел, вздыбился от гнева.
- Он не виноват! - крикнула Элен. - Я виновата. Я заставила его торопиться. Оставьте его. Я отвезу ребенка.
Женщина с изможденным лицом открыла дверь на полутемной лестнице и впустила их. Они положили девочку на кровать, женщина пошла за водой. Элен смотрела на маленькое тело, застывшее в неподвижности. Мерцал газовый рожок. Тело ребенка, мягко поникшее, было легким и безмятежным. Только голова с кровавым пятном на виске, казалось, изведала боль; руки лежали покойно.
Мать с тазом в руках остановилась у двери. Она простояла так несколько мгновений, прежде чем Элен заметила ее. Мать поставила таз на пол.
- Она умерла, - сказала мать.
Элен встала, и мать опустилась на колени возле постели, положив голову на грудь ребенка. - Тонн, - думала Элен. Она страдала. Три несовместимых стремления побуждали ее к трем несовместимым поступкам. Она должна спешить к своему сыну; она должна остаться с этой женщиной - стремление поспеть к Тони принесло смерть ее ребенку, она не может оставить ее, пока не пройдет первая острота горя матери; она должна снасти шофера, которого она заставила мчаться к ее сыну... и к этой смерти. Где взять силы вынести это? Не было сил, не было никакого выхода. Она чувствовала себя распятой на кресте...
Она дома, подле своего сына, касается его юного тела, исцеляет его; она перед судьей, говорит в защиту шофера; она здесь, в этой комнате смерти, с матерью, которой она не может дать утешения, но горе которой она разделяет. Три несовместимых стремления терзали ее болью родовой муки. Так не может продолжаться; ее тело разорвется, и наступит исход, освобождение. Мать все еще плакала, прижавшись лицом к груди ребенка. Тогда незаметно это свершилось... Свет возник из страданий Элен. Все три невозможных стремления были истинны, истина была во всех трех вместе! Темная комната наполнилась светом. Элен поняла, что в мире нет ничего раздельного. Она и эта мать, мертвое дитя и ее сын, ее судьба и судьба шофера - все это одно, все это нужно выстрадать заодно. Мать приподняла голову, сжала руки и начала молиться. - Господи, - шептала она. - Господи Иисусе Христе. - Элен опустилась на колени с нею рядом.
Эта ночь и все дни, последовавшие за ней, были для Элен полны дела. Ее усилиями шофер был оправдан; удалось доказать, что девочка бросилась за мячом, попавшим под колеса автомобиля. Но Элен приняла эту смерть как дело своих рук; приняла безропотно, так как теперь она знала, что смерть и несчастье неотделимы от мира, а _мир заключен в ней самой_. Тони, недолго пролежав в постели (он растянул сухожилие), поправился. Но для Элен все было так, как если бы он погиб под колесами машины, несшей ее к нему и погубившей дитя другой матери; она принимала его смерть, которая была и ее смертью.
Как-то ночью она проснулась и вдруг словно увидела всю свою жизнь до тон самой минуты в кабинете доктора Коннинджа. Все муки и тяготы, все противоречия и мнимая разделенность жизни словно вспыхнули в огне. И вот свет, просветление! А потом - тишина, покой. "Иисус - добрый Человек", шепнула она. Он всегда был где-то далеко от нее во времени и пространстве; жизнь его - воплощение единства со всею тварью - была так далека от того пестрого разрозненного мира, в котором жила она. И вдруг она ощутила Иисуса! Но как же так - его имя было произнесено женщиной, той, у которой она убила ребенка, и сразу заполнило немоту того небывалого мига, когда все противоречия вдруг исчезли... "Твердыня моя и Избавитель мой..." И чудное целение его она вдруг почувствовала, распинаемая в той комнате смерти, разрываемая натрое. На страстный ее вопрос ей дали ответ, подкрепленный множеством полузабытых слов и песнопений, которые когда-то в детстве она слушала, преклоняя колена рядом с матерью в полумраке церкви. "Твердыня моя и Избавитель мой... Внемли гласу моления моего..."
Элен выскользнула из постели, стараясь не потревожить мужа (только начинало светать), тихонько оделась и пошла в церковь неподалеку, куда ходила когда-то еще с матерью. Она пошла к священнику. Она сказала ему, задыхаясь:
- Я не католичка. Я не могу исповедоваться. Но Иисус был рядом со мной. В своем отчаянии я ощутила его присутствие, и он меня исцелил. Я боюсь его утратить.
- Иисус становится для вас избавителем, - отвечал ей голос.
Выдержав мучительную борьбу с трезвым разумом Элен, воля ее одержала верх. Элен захотела удержать, не утратить таинственный покой того странного мига, сделать его своей жизнью, и она обратилась.
Маркэнд приходил в контору и делал свое дело, вероятно, не хуже, чем обычно, хотя с каждым днем отходил от него все дальше и дальше. Голоса, цифры, сводки куда-то отступали. Каждый вечер он видел детей, и, казалось, никогда еще так сильно не любил их; чувство тоски примешалось к его нежности, и от этого она стала острее. Они были возле него, он мог жить с ними вместе, помогая им в их жизни, которую они удивительным образом принимали как должное. И все же он испытывал такое чувство, словно должен был утратить их; или словно наступил канун долгой разлуки, из которой, быть может, ему или им (этого он не знал точно) не суждено возвратиться живыми, чтобы снова оказаться всем вместе. И ему, чье отношение к детям было всегда таким простым и цельным, приходилось теперь сдерживать себя, чтобы не прозвучала в его ласке нотка взволнованности, чуждая их прямой и здоровой природе... А Элен... Никогда еще его любовь к ней, его потребность в ней не была так велика, но Элен стала бесконечно далекой, недосягаемой. Целый день, сидя в конторе, он старался разубедить себя. Теперь больше, чем когда-либо, он должен сблизиться с Элен; чтобы понять ее веру, быть может, снова завоевать ее, он должен прежде всего дать ей почувствовать, что между ними нет пропасти. Но когда они сидели друг против друга за обеденным столом или ночью лежали в своих постелях, такое решение казалось ему противоестественным. Как могли они приблизиться друг к другу, если, несмотря на всю силу своей любви, ни он, ни она не были прежними? Как-то незаметно жизненный поток, который раньше легко нес их рядом, вместе, теперь уносил их в разные стороны. Не раз ночью его тело приближалось к ней, и она раскрывала ему свои объятия. Он лежал неподвижно, и отчуждение холодной тенью спускалось на них и похищало невинную радость их тел, счастливых вновь обретенной близостью. Он отодвигался на свою постель, а она молчаливо наклонялась над ним в прощальном поцелуе.