Луис Сепульведа - Невстречи
Я никогда не делал ничего дурного. У меня свое: мне надо встать в шесть утра, чтобы хватило времени проверить все, что есть в моей плетеной корзине, потому что там всегда получается беспорядок. Мне надо время, чтобы подсчитать, сколько я должен прикупить мятных и анисовых карамелек. Мне надо время, чтобы знать, сколько у меня сломалось, подтаяло шоколадок в обертках, у скольких марципановых солдатиков отвалились или ножки, или ружье деревянное, вот личики, как и прежде, веселые, а виду никакого.
Мне надо время, чтобы понаделать пакетиков для монеток в десять, двадцать, двадцать пять и пятьдесят сентаво. Я из газетной бумаги скручиваю такие трубочки, очень аккуратные, и пишу на них черными чернилами, сколько в каждой денег. Мне надо время, чтобы заранее сделать все, о чем я уже сказал, и еще сварить каши на завтрак, намазать хлеб маргарином. Потом я быстро выскакиваю из дому со складным столиком и корзиной, мне ведь главное — поспеть к семи часам на автобус.
Я никогда не делал ничего дурного. Но все равно за людьми надо глаз да глаз. Всегда найдутся такие, кто меня не знает, им удивительно, чудно, что я пострижен чуть не наголо, что у меня — многие говорят — глаза чересчур большие, хотя я так не считаю, им чудно смотреть на мою одежку, которую мне дают в больнице, хотя все у меня чистенькое и глаженое. И хуже нет, что всегда найдутся люди непорядочные, которым лишь бы что украсть, особенно если моя корзина неплотно закрыта, когда в ней карамели сверху. Такое чаще бывает по понедельникам и по четвергам, в эти дни я хожу на склад и закупаю все, что мне нужно.
Когда я прихожу на площадь, там, кроме голубей, никого, и они, похоже, меня признали, потому что на том месте, где я стою, никогда не бывает голубиного помета, которым покрыто все кругом, точно снегом. Я думаю, голуби благодарны мне за хлебные крошки, которые я собираю дома и приношу им каждую пятницу в пластиковом пакете. Я думаю, голуби понятливые и поэтому уважительно относятся к моему месту, не сравнить с тем, где сидит чистильщик обуви, он немой от рождения. Этот чистильщик бросает в голубей камни и всегда старается поймать самого молоденького. Если, говорит, их отварить, да еще не пожалеть чеснока, они очень полезные для легких. Я считаю, что голуби не терпят немого: его место по утрам сплошь в белом дерьме, и он злобится на них.
Я как приду на площадь, первым делом перекрещусь на Господа нашего Чудотворца, но, по правде, никогда не прошу его ни о чем. Не знаю, но мне очень совестно просить Господа Бога, у него лицо всегда такое серьезное, и перед ним всегда зажигают свечи самые дорогие, я только осеню себя крестом, и все, на меня страх нападает, как гляну в его грозные глаза, в них отражается пламя свечей, и похоже, они сыплют искрами. Еще я страшусь смотреть на его плащ лилового бархата, такого же цвета, как у епископа во время процессии, когда выносят прогуляться всех святых. В такие дни мне надо быть настороже, ведь глаза сами по себе заглядываются на святых, а в прошлый год у меня два раза перевернули складной столик, растоптали все конфеты и шоколадки, и два дня я сидел без еды.
Вот кого я всегда прошу, чтобы день был у меня хороший, так это маленькую Деву Марию Милосердную. Эта Дева Мария куда меньше по величине, чем Господь Бог-Чудотворец, и ее личико гипсовое улыбается в любой день, будто ей спалось очень хорошо и будто каждое утро, прежде чем мы все придем на площадь, кто-то уже успел омыть ее ароматной водой. Вот ее, Деву Марию, я прошу, чтобы день был хороший, без дождя, чтобы у меня ничего не украли, чтобы пришло побольше школьников и чтобы раскупили все, что в моей корзине. Еще я прошу, чтобы она помогла мне не сбиться со счету, когда платят крупными, а я должен дать сдачу. Потому что всякий раз я при этом очень волнуюсь, все лицо в поту, тело зудит, и я слышу, как у меня из желудка подымается дурной запах, который может распугать всех моих покупателей. И когда разволнуюсь, говорить почти не могу, и вот тут чувствую, что глаза у меня действительно чересчур большие.
Перед маленькой Девой Марией никогда не зажигают дорогих тонких восковых свечей. А только стеариновые, которые освещают дома тех, кто живет на другом берегу реки. Вот ей ставят такие, самые дешевые, а я, бывает, приношу маленькой Деве Марии целый пакет карамелек, благодарю ее от всей души за то, что она дарит мне хорошие дни, за то, что продал почти все сласти и шоколадки, и за то, что ни один солдатик марципановый в корзинке не поломался, за то, что детей было много на площади, за хорошую погоду и еще за то, что у меня ничего не украли.
Ровно в четверть восьмого я уже ставлю свой столик и раскладываю на нем все сладости и карамельки по цвету и по вкусу, а шоколадки, те — по цене, и непременно поближе к себе самые дорогие, а марципановые фигурки у меня как на параде, солдатики все стоят строем и впереди знаменосец.
Мне очень нравится ставить в ряды марципановые фигурки. И каждый раз, когда я это делаю, на память приходят совсем другие времена, помнится, как меня за руку вела одна женщина смотреть парад и покупала мне ванильное мороженое. В те совсем другие времена я громко пел — трам-пам-пам, когда на лошадях проезжали военные с барабанами и литаврами, и даже земля от них дрожала. Вот и теперь иной раз расставляю марципановых солдатиков и пою себе — трам-пам-пам, но тихонечко, ведь если услышат, мне станет совестно, и тогда все — разволнуюсь, а вы теперь знаете, что со мной бывает, если я разволнуюсь.
Когда часы на башне ровно в половину восьмого играют эту музыку — она мне очень нравится, потому что голуби под нее кружатся, точно танцуют, — у меня уже все готово, и я поджидаю школьников, которые приходят как раз в это время.
Я никогда не делал ничего дурного. Мое дело — встать в шесть утра и сделать вовремя что положено. Я очень хорошо знаю, я насчет себя просто уверен, что никогда никому не сделал ничего дурного, и поэтому так разнервничался в тот день, когда на машине приехали эти люди в темных очках от солнца и попросили показать разрешение на торговлю.
Я им дал это разрешение, а они почему-то засмеялись, я думал, что это новые инспектора из муниципалитета, что посмотрят мою бумагу и увидят, что у меня все как положено, а они громко рассмеялись и ушли, и мое разрешение на торговлю забрали.
Я знаю, что эти люди снова приедут сюда на машине, как они уже приезжали не один раз.
И я уже нервничаю, волнуюсь, вон, почти не могу говорить. У меня снова все лицо в поту и тело зудом зудит, и я уже чувствую, как из нутра подымается этот противный запах, точно от сдохших лягушек, прогорклый, он может распугать всех моих покупателей. А те, в темных очках, придут, съедят одну-две шоколадки из самых дорогих, не заплатят ничего и только расхохочутся в ответ на мою просьбу отдать лицензию, и мне все равно придется отдать им список всех номеров машин, которые останавливались у книжного магазина за неделю.
И я знаю, не вернут они мне разрешение на продажу, хоть я так молил Деву Марию Милосердную. Не вернут, хоть тут что, хоть как их уговаривай, хоть сто раз скажи, что не делал ничего дурного никогда в жизни.
Машина остановилась в полночь
Внизу остановилась машина. Отсюда, сверху, я могу видеть огни фонарей, они отражаются на потолке. И еще могу видеть, как крупные капли только что стихшего дождя начинают скатываться по стеклу, прокладывая узкие дорожки.
Машина стоит уже несколько минут, но все дверцы закрыты. Машина точно застыла у тротуара, прямо перед входом в это здание, где я пока еще живу. Из машины никто не вышел. Подкатила, остановилась, мотор выключен, и вот стоит себе преспокойно, замерла, точно ночь, и никто из нее не выходит.
Как только машина подъехала, там сразу погасили огни. Я — тоже.
Машина — черная, или мне так кажется отсюда, сверху. Может, и не вся черная, не знаю, улица очень плохо освещена, и не знаю, почему я так упорно держу в руках эту книгу с желтой обложкой. Не помню ни автора, ни содержания, не помню даже, читал ли эту книгу, а почему-то не выпускаю из рук.
На улице никого. Хоть бы кто надумал погулять с собакой или что-то купить, но я отлично понимаю, что среди ночи такое совершенно невозможно. И все же так хотелось бы увидеть кого-то на улице, ну что ли с сумкой в руке, и чтобы остановился на пару секунд у двери. Тогда я бы увидел только его голову и мыски обуви или поля шляпы и мыски обуви, единственное, что мне видно из окна. Пусть бы остановился кто-то молодой и тоже заметил машину. Но на улице никого, ни одной живой души, и я знаю, что в такой поздний час иначе и быть не может.
Машина большая, или мне так кажется сверху. У нее длинный капот и перед мотором, наверно, хромированная решетка радиатора, которую скрывает тень, упавшая на землю. Сзади светлеет четкая полоса багажника. Я уже видел эту машину и даже сверху мог бы узнать ее хоть сзади, хоть спереди, но все-таки трудно смотреть на машины отсюда, с пятого этажа.