Ирина Грекова - Хозяйка гостиницы
— Послушай, — сверкала на него глазами Маша, — это уже распущенность! Ел? Ел! Больше других? Больше других! Почему другие не голодные, а ты голодный?
— Особенность организма, — с деланной скромностью отвечал Вовка. — Человек не отвечает за свой организм.
— Я тебе покажу организм! — сердилась Маша. — Я вот тебе надаю по организму!
— Ребенок растет, — вступалась Анна Савишна, — ему вдвое больше против взрослого надо.
— Браво, бабуля! — кричал Вовка и кидался ее целовать.
Она отбивалась.
— От поцелуя уста не завянут! — кричал он из какой-то оперы...
Словом, жили голодно, но весело. Когда перепадала какая-нибудь шальная выдача, устраивали «пир Соломона» — жарили коржики на конопляном масле, чуя запах жареного, поводили носами. За столом Вера подкидывала Вовке коржик за коржиком, а он все не насыщался. Иногда она даже сердилась:
— Ирод ты, наказание мое! Будешь ты когда-нибудь сыт?
— Никогда! — отвечал Вовка.
...Маша с Верой жили как самые близкие родные, как сестры, и все у них было общее: и постель, и зарплата, и пайки, и сын, и бабушка... И общая работа в госпитале, порой тяжелая, но и отрадная. Маша, всегда жадная до операций, в мирное время хватавшаяся за каждую возможность резать, теперь, кажется, была сыта по горло. Однажды ночью, на дежурстве, ее разбудили, позвали оперировать. «Спасибо, я больше не хочу», — сказала она спросонок. Смеху было...
Все было бы ничего, если бы не положение на фронтах. Фронт надвигался неотвратимо, наши оставляли за городом город, и скоро могла прийти очередь большого приморского города с хатой над обрывом, с чайками и ласточками, со свеклой в огороде, с призраком благополучия... Сначала ползли слухи, их опровергали как провокационные, а потом внезапно, без предупреждения, в госпитале объявили эвакуацию...
Тяжелым был этот день. Ехать — не ехать, вопроса не было: Маша — военнослужащая, при своей части, а Вера, естественно, с ней. Разумелось без слов, что поедет и Анна Савишна. Но она неожиданно отказалась:
— Нет, девушки, не поеду. Здесь жила с мужем, с Платоном Васильевичем, здесь его схоронила, здесь и помру...
— Мама, зачем тебе умирать? Ты у нас еще молодая...
— А не помру, еще лучше. Я, может, по своей молодости замуж собралась...
Так и не поехала. Вера догадывалась, в чем дело: в представлении Анны Савишны, пока кто-то тут еще оставался, был дом, было место, куда могли прийти письма от Жени, от Ужика, от Александра Ивановича... Было место, куда все они могли, при случае, вернуться...
19
Госпиталь эвакуировался на Урал. Сердце рвалось, когда прощались с матерью, — и у нее, и у них. Сколько в жизни прощаний, и все — на вокзалах, и каждый раз, рыдая, кричит паровоз, и кажется: кончено; но нет — не кончено. Вступают новые заботы, жизнь колесом начинает вертеться, и ты в том колесе, как белка, скачешь-скачешь, бежишь-бежишь... А там, смотришь, и жизнь прошла. Постой, погляди, обернись: ты ведь не жил! Куда там...
Поезд вез раненых, белья не хватало, прачек не было, состав грохотал, паровоз дышал сажей, черные крупицы летели в окна, пачкая, опять же, белье... Стирать — а где? Корыт нет, воды не хватает... Измучилась Вера за дорогу.
Приехали к новому месту работы. Маша с Верочкой опять поселились вместе. Дали им небольшую комнатку, бывшую кладовую, при госпитале: тут работаем, тут и живем. Жили ничего, боролись с трудностями. Вовка подрастал, уже подрабатывал, монтерил. Он вообще любил ручную работу, стряпал, как заправская кухарка, — было бы из чего. В общем, жили — не унывали.
— Слушай, Вера, — сказала однажды Маша. — Знаешь, я опять забеременела.
— Боже мой! Этого еще не хватало! От кого же?
— Это не важно. В общем, человек. Не принц Уэльский.
— Ну, допустим, не принц. Меня интересует... Ну, насколько серьезны у вас отношения.
— А нинасколько. Отношений как таковых у нас нет.
— А как же тогда...
— А вот так. Темперамент, и все. Ты счастливая, у тебя нет темперамента.
— У меня есть, — сказала Вера и, как в юности, залилась краской через шею к плечам. — Ты забыла, я люблю своего мужа.
— Верно, забыла! Но, знаешь, тот темперамент, о котором можно забыть, вовсе и не темперамент...
Тут вошел Вовка, разговор пришлось прервать. Ночью, когда мальчик уже заснул, Вера и Маша шептались (на этот раз они легли не валетом, а голова к голове):
— Так как же ты будешь?
— Так и буду. Как все.
— Может быть, еще не поздно?
— Поздно. Подвело военное время. Нет и нет, ни у кого нет. А спохватилась — поздно. Не везет чижику.
— Бедный чижик.
— Ничего, я еще почирикаю.
Чирикала-то Маша чирикала, а время шло. У нее стала меняться фигура, юбки не сходились в поясе. Вера давала ей свои, подвернув подол на целую ладонь. Вовка ничего не замечал. Он жил своей фантастической жизнью подростка: марки, стеклышки, астрономический кружок... Такие мелочи, как двойки или, скажем, фигура матери, его не интересовали.
— И все-таки его надо ввести в курс дела, — сказала Маша. — Не знаю, как к нему и подступиться...
— Хочешь, я ему скажу? — предложила Вера.
— Будь ангелом, скажи.
Вера улучила минуту. Вовка был трудноуловим сейчас — весь в своих делах. Если не ест, то занят. Все же она его изловила.
— Вовус, — сказала она, — ты любишь маленьких детей?
Он удивленно на нее посмотрел:
— Никогда об этом не задумывался.
— А ты задумайся.
Вовка честно попробовал и сказал:
— Ничего не выходит.
— Жаль. А что бы ты сказал, если б у нас в семье вдруг появился маленький ребенок?
Вовка ужасно покраснел:
— У тебя, что ли, он родится?
Вера тоже покраснела:
— Это не важно. У меня, не у меня, какая разница? Важно, как ты примешь этого ребенка?
— Великодушно, — ответил Вовус.
20
Ребенок — девочка — родился в конце зимы. Назвали ее Викторией. Тогда детей называли: Виктор, Виктория. В честь победы, которая уже приближалась...
Вера привезла из родильного дома Машу с дочкой. Никогда она еще не видела новорожденных и даже боялась этого. Маша развернула ребенка:
— Ты посмотри, Вера, до чего хороша! Вика, Викочка...
Вика лежала поперек койки и тупо ворочала лысой головенкой. На затылке, у еле обозначенной шеи, кудрявился темный пушок. Глазки-щелочки чуть видны из-под припухших век. А тонкие красные пальчики, в каких-то беловатых клочьях, словно пушинках слипшейся ваты, шевелятся судорожно, паучьими движениями, хватаясь за край пеленки, в поисках, может быть, избавления от этой напасти, именуемой жизнью... Вот открылся беззубый рот, непомерно большой и скошенный, и оттуда послышался даже не писк — шип...
Вера ужаснулась в душе, но взяла себя в руки и сказала, что ребенок очень хорош. Вовка стоял у окна полуотвернувшись и, согласно обещанию, был великодушен...
И вот в комнатушке, бывшей кладовой, где и прежде-то повернуться было негде, появилась новая жилица и всю ее заполнила собой. Спала она в бельевой корзине, завернутая в пеленки из списанного госпитального белья. Скоро обрела голос и заявляла о себе громогласно, особенно по ночам. Корзина стояла на двух табуретах у Машиного с Верой общего ложа. Маша-то крепко спала, а у Верочки сон был чуткий. Она просыпалась, толкала подругу:
— Опять плачет...
Маша бормотала невнятное.
— Мать ты или зверь? Ребенок плачет, а она спит.
Вера вставала на колени, перелезала через Машу, брала Вику на руки, если надо, перепеленывала. Маша спала, Вовка спал, а она, с ребенком на руках, ходила взад и вперед по маленькому кусочку пола и мурлыкала вполголоса:
Вот вспыхнуло утро,
Румянятся воды...
Скоро они с Машей вообще поменялись местами на кровати. Теперь, заслышав Викино покряхтывание, готовое перейти в крик, Вера сразу просовывала руку в корзину, под ворсистое одеяльце (тоже из госпитальных, списанных) и начинала успокоительно похлопывать Вику по тощему задику. Ребенок кряхтел-кряхтел, всхныкивал и, не раскричавшись, засыпал. А Вера не спала, не вынимала руки из корзины: от скудного ребячьего тельца по руке вверх к сердцу шло умиление...
Постепенно Вика росла, белела, крепла, и ручки у нее были уже не красные, судорожные, а просто тоненькие, детские ручки, на которых при большом желании можно было разглядеть даже ямочки. Странными оставались только глаза: непомерно большие, загадочно серые, откуда-то из другого мира. Пеленали ее теперь уже не по плечи, а только до пояса, и спала она, закинув ручки вольно и мягко по обе стороны маленького лица.
Тем временем кончился Машин декретный отпуск. Она взяла очередной, кончился и этот — взяла за свой счет, начальство шло навстречу, но больше тянуть было невозможно. Решили отдать Вику в ясли. Девочка была уже большая, умная. Физически она, как почти все военные дети, развивалась плохо: уже давно было пора сидеть, а она все лежала. Но именно потому, что она лежала, в ней поражал какой-то недетский, даже не взрослый — старческий ум. При слове «ясли» она настораживалась, морщилась, а на глазах скапливались, не проливаясь, крупные слезы. И недаром: ясли ей не понравились. Попав туда, она сразу же начинала орать и орала, видимо, целый день, потому что нянечки, ко всему привыкшие, называли ее «Всего света крикса». Когда Вера за ней приходила, она цеплялась за ее плечи, руки, приникала к ее лицу нежномокрой щекой и вздрагивала, икала, переставая плакать. Через несколько дней она заболела. Маша взяла бюллетень по уходу на три дня, больше трех не давали... Обходились кой-как, Вовку не пускали в школу, и он, с трудом сохраняя великодушие, нянчил девочку, пеленал, шлепал: