Виктор Гюго - Последний день приговоренного к смерти
О бессилье; проклятье, дьявольская насмешка! Месяцы нужны, на то, чтобы пробить эту стену хорошим Я инструментом, а у меня нет ни гвоздя, ни часа времени!
XXII
Из Консьержери
Говоря языком официальных бумаг, я переведен сюда.
Однако путешествие мое стоит описать. Едва пробило половину восьмого, как судебный пристав снова появился на пороге камеры.
- Сударь, я жду вас, - заявил он.
Увы! Меня ждал не только он!
Я встал, сделал шаг; мне казалось, что на второй у меня не хватит сил, - такую тяжесть я ощущал в голове и слабость в ногах. Немного погодя я овладел собой и пошел к двери довольно твердой поступью. С порога я бросил последний взгляд на свою убогую камеру. Она стала мне дорога. Я вышел, оставив ее пустой и незапертой. Непривычный вид для темницы.
Впрочем, она недолго будет пустовать. Сторожа говорили, что сегодня вечером ждут нового постояльца, которого в настоящую минуту суд присяжных спешит приговорить к смерти. За поворотом коридора нас нагнал тюремный священник. Он кончал завтрак.
При выходе из тюрьмы смотритель сердечно пожал мне руку и усилил мой конвой четырьмя инвалидами.
Какой-то умирающий старик крикнул мне с порога лазарета:
- До свидания!
Когда мы очутились во дворе, я вздохнул полной грудью, и мне стало лучше.
Но нам недолго пришлось идти по свежему воздуху. В первом дворе стояла запряженная почтовыми лошадьми карета, та самая, что доставила меня сюда, это была двуколка продолговатой формы, разделенная поперек проволочной загородкой, частой, как вязание. В каждом отделении есть дверцы, в одном впереди, в другом - позади. А все в целом до того грязно, засалено, пропылено, что похоронные дроги для бедняков покажутся коронационной каретой по сравнению с этой колымагой.
Прежде чем меня поглотил этот склеп на двух колесах, я окинул двор прощальным взглядом, полным такого отчаяния, от которого должны бы сокрушиться стены. Во двор, представлявший собою небольшую площадку, обсаженную деревцами, набилось еще больше зевак, чем в тот день, когда увозили каторжников. И тут уже толпа! Как и тогда, моросил осенний дождь, мелкий и холодный; он идет и сейчас, пока я пишу эти строки, и, наверно, будет идти весь день, который кончится после меня.
Дороги были размыты, двор - весь в лужах. Мне доставило удовольствие смотреть, как толпа топчется в грязи.
Мы сели, судебный пристав и один из жандармов - в первое отделение, я вместе со священником и другим жандармом - во второе. Четыре конных жандарма окружили карету. Итак, не считая кучера, восемь человек ради одного.
Садясь в карету, я слышал, как старуха с выцветшими глазами говорила в толпе:
- Это куда забавнее, чем каторжники.
Я ее понимаю. Это зрелище, которое схватываешь сразу, одним взглядом. Оно так же занимательно, но смотреть на него удобнее. Ничто не отвлекает и не рассеивает внимания. Тут один лишь участник, и в нем одном сосредоточено столько несчастья, сколько во всех каторжниках, вместе взятых. Это сгущенный и потому особенно пряный настой.
Повозка тронулась. Она гулко прокатилась под сводом главных ворот, потом выехала на аллею, и тяжелые створки Бисетра захлопнулись за ней. Я застыл в оцепенении и только чувствовал, что меня везут, как человек, впавший в летаргический сон, чувствует, что его хоронят заживо, и не может ни пошевелиться, ни крикнуть. Я смутно слышал, как отрывисто звякают связки бубенцов на шее у почтовых лошадей, как колеса грохочут по камням или стукаются об кузов на ухабах, как цокают вокруг повозки копыта жандармских коней, как щелкает бич. Все это сливалось в один вихрь, уносивший меня.
Сквозь прутья окошечка, проделанного напротив меня, я увидел надпись, высеченную крупными буквами над главными воротами Бисетра, и машинально прочел ее: "Убежище для престарелых".
"Вот как, - подумал я, - оказывается, тут люди доживают до старости".
И как бывает в полудремоте, мой мозг, скованный страданием, занялся этой мыслью, стал передумывать ее на все лады. Но тут карета свернула с аллеи на проезжую дорогу, и картина в окошечке изменилась. В нем возникли теперь башни Собора Богоматери, чуть синевшие, полустертые в дымке, окутавшей Париж. И сразу же, механически следуя за движением кареты, изменились мои мысли. Теперь я думал не о Бисетре, а о башнях Собора Богоматери. "Тем, кто заберется на башню, где поднят флаг, будет очень хорошо видно", - сказал я себе, бессмысленно улыбаясь.
Кажется, именно в эту минуту священник опять заговорил со мной. Я терпеливо слушал его. В ушах у меня и без того громыхали колеса, стучали копыта, щелкал бич. А теперь прибавился еще лишний шум, только и всего.
Я молча терпел этот однотонный поток слов, которые усыпляли мой мозг, как журчание фонтана, и скользили мимо меня, как будто бы разные и в то же время одинаковые, подобно искривленным вязам вдоль дороги, как вдруг скрипучий, заикающийся голос судебного пристава вывел меня из забытья.
- Что скажете, господин аббат, что слышно новенького? - почти веселым тоном обратился он к священнику.
Тот сам что-то неумолчно говорил мне и, не расслышав его слов из-за грохота колес, ничего не ответил.
- Вот проклятая таратайка! - во весь голос рявкнул пристав, стараясь заглушить громыхание повозки. В самом деле - проклятая.
- А все ухабы, - продолжал он, - трясет так, что самого себя не слышишь. О чем, бишь, я говорил? Будьте так добры, господин аббат, напомните мне, о чем я говорил? Да, знаете последнюю парижскую новость?
Я вздрогнул всем телом, словно речь шла обо мне.
- Нет, - ответил священник, наконец услышавший его, - я не успел с утра прочесть газеты. Прочитаю вечером. Когда у меня весь день занят, как сегодня, я прошу привратника сохранить мне газеты и, вернувшись, просматриваю их.
- Что вы! Быть не может, чтобы до вас не дошла такая новость! Свежая парижская новость! Тут я вступил в разговор:
- Мне кажется, я знаю ее. Судебный пристав посмотрел на меня.
- Вы? В самом деле! И каково же ваше мнение?
- Вы чересчур любопытны.
- Почему? - возразил судебный пристав. - У каждого свои политические убеждения. Я настолько уважаю вас, что не сомневаюсь - у вас они тоже имеются. Я лично всецело стою за восстановление националы ной гвардии. Я был сержантом в роте, и, право же, приятно вспомнить о тех временах.
- Я думал, что речь идет совсем о другом, - перебил я.
- О чем же еще? Вы говорили, что знаете последнюю новость,
- Я подразумевал другую новость, которая тоже занимает сегодня Париж.
Дурак не понял меня: любопытство его разгорелось.
- Другую? Какой же черт сообщает вам последние новости? Ради бога. скажите, что это за новость? А вы, господин аббат, не знаете? Может быть, вы осведомлены лучше меня? Умоляю вас, поделитесь со мной. Я так люблю новости. Я развлекаю ими господина председателя.
Он еще долго молол что-то в таком роде. И при этом оборачивался то ко мне, то к священнику, а я в ответ только пожимал плечами.
- Скажите на милость, о чем вы задумались? - рассердился он.
- Я задумался о том, что сегодня вечером уже не буду думать, - ответил я.
- Ах, вот о чем! - протянул он. - Полноте, нечего грустить! Господин Кастень - тот все время беседовал.
Помолчав немного, он заговорил опять:
- Господина Папавуана я тоже сопровождал; он был в бобровой шапке и курил сигару. Ларошельские молодые люди, те разговаривали только между собой. А все-таки разговаривали!
Он еще помолчал и начал снова:
- Сумасброды! Фантазеры! Послушать их, так они презирали всех на свете. А вот вы, молодой человек, зря задумываетесь.
- Молодой человек! Нет, я старше вас; каждые уходящие четверть часа старят меня на год, - ответил я.
Он обернулся, несколько минут смотрел на меня с тупым недоумением, потом грубо захохотал.
- Да вы смеетесь! Старше меня! Я вам в дедушки гожусь.
- И не думаю смеяться! - очень серьезно ответил я.
Он открыл табакерку.
- Не надо обижаться, милостивый государь! Угоститесь табачком и не поминайте меня лихом.
- Не бойтесь, долго мне не придется поминать. Протягивая мне табакерку, он наткнулся на разделявшую нас сетку. От толчка табакерка сильно стукнулась о сетку и раскрытой покатилась под ноги жандарму.
- Проклятая сетка! - воскликнул судебный пристав.
И обратился ко мне:
- Подумайте, какая беда! Весь табак растерял.
- Я теряю больше вашего, - с улыбкой ответил я. Он попытался собрать табак, ворча сквозь зубы:
- Больше моего! Легко сказать! До самого Парижа изволь сидеть без табака. Каково это, а?
Тут священник обратился к нему со словами утешения. Не знаю, может быть я плохо слушал, но мне показалось, что он продолжает те же увещевания, которые сначала изливались на меня. Мало-помалу между священником и приставом завязался разговор; я предоставил им говорить свое, а сам думал свои думы.
Когда мы подъезжали к городу, я, хоть и был поглощен своими мыслями, однако заметил, что Париж шумит сильнее обычного. Карета задержалась у заставы. Сборщики городских пошлин заглянули в нее. Если бы на убой везли быка или барана, пришлось бы раскошелиться; но за человеческую голову сборов не платят. Нас пропустили.