Назир Сафаров - День проклятий и день надежд
Курбан-палван снял с себя бельбаг и стал скручивать его жгутом. О, крутой, видно, нрав у йигитогаси, подумал я, как бы из-за моего языка не пострадал парень.
— Эй, Урдушмат! — хлопнув по ладони жгутом, крикнул йигитогаси. — Ты спрашивал Назиркула, теперь он спрашивает тебя. Что ответишь?
Попал перепел в силок, и показалось ему небо в овчинку. Ни вырваться, ни перекусить волос. Одно осталось — уповать на милость товарищей.
— Принимаю условие, — ответил Урдуш-ака мрачно. — Сегодня принимаю…
— И сегодня, и завтра, — оборвал его йигитогаси.
— Наступит завтра — с ним и договоримся.
Большего, видно, с Урдушмата вытянуть нельзя было. Больше джигит не скажет — совестно. Каким будет выглядеть парень в глазах мальчишки? Тягостно ему, а мне тягостнее во сто крат. Испортил, кажется, веселье, на которое пробрался с таким трудом.
Нет, не испортил. Насыр-ака ударил всей силой среднего пальца по тугому, точно тетива, бубну, и тот выкрикнул одинокий звук, похожий на выстрел, и на падение камня, и на звон колокола. Все, сидевшие в кругу, повернулись к Насыру, замерли, давая понять этим, что готовы и ждут начала.
Начать должен был йигитогаси. В наступившей тишине Курбанбай прочел молитву, слова которой повторили гости. Молитва была короткой, настолько короткой и простой, что я запомнил ее: «Век нам жить, аминь!» При этом парни раскрыли ладони, словно просили всевышнего о благословении, а затем совершили омовение лица.
Я сидел уже на выступе ниши и, прислонясь к стене, во все глаза смотрел на торжественный круг, застывший в молитве. Не знаю, каким словом определить мое состояние, да и есть ли такое слово. Все слилось: и любопытство, и трепетное ожидание, и страх перед чем-то загадочным, неведомым, и восторг единения со всей этой празднично одетой массой людей. Было тихо, но я не верил в тишину, было торжественно, но мне она казалась придуманной, эта торжественность. И серьезные, благообразные лица не были настоящими — хитрые маски. Вот сейчас слетит важность, и все расплывутся в улыбке. Засмеются, захохочут — ведь люди пришли сюда не молиться, а пировать, радоваться, балагурить.
— Где блоха? — спросил строго йигитогаси и оглядел придирчивым взглядом круг. — Где Барака Назар?
Началось. Разве серьезно можно спрашивать о блохе? Шутка, веселая шутка. Все поворачивают головы к двери, у которой стоит юноша, с подоткнутыми за пояс полами яхтака, со сдвинутой на левое ухо тюбетейкой. Он изображал блоху, как мог, конечно. Плечи его были подняты и слегка вздрагивали, руки вытянуты вперед. Лицо — смесь удивления и лукавства, бровь то поднимаются, то опускаются.
— Ха-ха, хой! — закричали все, давая понять этим, что обнаружили затерявшуюся блоху. Лишь Азиз-медник, не понимая, что происходит, молча смотрел на друзей. Видно, он впервые попал на пирушку или просто стеснялся выражать так громко свои чувства. Курбан-палван не мог допустить подобное равнодушие и хлопнул Азиза по плечу, шутливо, конечно, своим крученым бельбагом. Тот сначала оторопело уставился на йигитогаси, потом спохватился и стал выкрикивать вместе со всеми: «Ха-ха, хой!»
А Барака Назар уже прыгал за спинами парней, изображая блоху и делая уморительные гримасы. Совершая прыжки, он постепенно приближался к центру круга. В такт его движениям парни выпевали слова шуточной песни «Душа моя, блоха». Запевал сам Барака Назар. Голос у него при этом вздрагивал, будто мешали слезы.
Барака Назар: Скончалась моя блоха!
Хор: Милая блоха, смелая блоха!
Барака Назар: Сам я стал ее мясником.
Хор: Милая блоха, смелая блоха!
Барака Назар: Дала она мне шестьдесят батманов мяса.
Хор: Милая блоха, смелая блоха!
Барака Назар: И еще шестьдесят батманов сала.
Хор: Милая блоха, смелая блоха!
Барака Назар: Голову отдал муэдзину.
Хор: Милая блоха, бравая блоха!
Барака Назар: А все остальное — вам!
Запевая так и перепрыгивая через ряды сидящих, Барака Назар раздавал мясо блохи. Делал он это настолько комично, что все покатывались со смеху. Так, например, нога, предназначенная одному из гостей, с трудом «выдергивалась» из туловища, печень «вырезалась» с помощью ножа, руки «вывинчивались». Наиболее почетным гостям доставалось мясо и сало, а кто заслуживал осуждения за свои неблаговидные поступки, тому — хвост, рога, уши. Одарение сопровождалось откровенными намеками и вызывало хохот присутствующих. Не всем было приятно подобное разоблачение недостатков, но коль скоро Барака Назар колол каждого, гости мирились и, вероятно, задумывались над своими промахами.
Мой смех был, кажется, самым громким, самым упоительным. Порой я забывал об опасности, которая подстерегала меня каждую минуту, — ниша была глубокой, но не настолько, чтобы сидеть в ней откинувшись, ноги мои болтались над головами гостей, руки держались за голую стену, и вот, когда, задохнувшись смехом, я хватался за живот, лишал себя точки опоры, создавалась реальная угроза скатиться вниз прямо в гудящий котел, на плечи, спины, пиалы и подносы, умыться зеленым чаем, изваляться в плове. И все же я шел на этот риск, терпел. Терпение, говорят, самое доступное и самое дешевое из всего того, что есть на свете. Тем более для мальчишки — ему вообще платить нечем. Так вот я рисковал и терпел.
Прежде всего, мне было жарко в нише, во-вторых, я хотел ужасно пить. Все утоляли жажду чаем — я глотал слюну. Но и ее запасы постепенно уменьшались. Если бы можно было без опасности оказаться замеченным Насыром-ака слезть с ниши и сбегать на улицу, я напился бы ледяной арычной воды. Но без посторонней помощи спуститься мне не удавалось ни разу — ниша высокая и стена ровная, без выбоинок. Вот я и сидел, узник. Но узник добровольный, готовый все стерпеть, все вынести, только бы посмотреть на веселые игры парней, насмеяться вдоволь. А смешного было много. Едва успели «разделить» между гостями блоху, на середину выскочил суслик. Кто бы мог подумать, что человек способен так изменить свое лицо! Тулача — круглый, низенький паренек, еще более похожий на откормленного суслика, чем длинноногий Барака Назар на блоху, — намазал щеки сажей от котла, вставил коротенькие тростинки между губами и ноздрями. С помощью этих неприхотливых приспособлений и наипростейшего грима, известного людям, наверное, с самых древних времен, он превратился в обитателя джизакских нив. Вынырнув из-под ног высоченного Курбана-тентяка, как из норки, суслик настороженно замер: «Нет ли опасности?» Потом кинулся в поле — в цепь сидящих парней за зерном. «Колосья» оживали, будто от ветра, и, покачиваясь, пели:
Суслик вольный, суслик!
Суслик вольный, суслик!
Песня не пугала зверька, но когда в конце каждой строфы раздавался хлопок в ладоши, он прижимал голову и, смешно кривляясь, бежал назад в свою норку — широко расставленные ноги Курбана-тентяка. Однако норка неожиданно захлопывалась. Растерянный Тулача запрыгивал на плечи Курбана и, начиналась скачка по кругу. Скачка была непередаваемо смешной. Туг не только я, все буквально катались по земле, корчась от смеха.
Да, ради такого веселья стоило торчать в нише и испытывать жажду. Жажда очень томила меня, хотя временами я забывал о ней, увлеченный представлением. Один шутник сменял другого, шла песня за песней, звенел то бубен, то дутар. Зрителей не было, кроме меня и, возможно, чайханщика или хозяина постоялого двора, — все исполнители. Все пели, хлопали в ладоши, задавали вопросы и отвечали на них. Это напоминало игру — большую, веселую игру, в которой было начало, но не было конца. Во всяком случае, я никогда не дотягивал до последней песни или последнего танца. Время и усталость давали себя знать, веки мои смежались, голова клонилась набок, и чьи-то руки принимали сонное тело.
В тот вечер я боролся со сном самым мужественным образом. Не хотел терять ни одной шутки, ни одного веселого танца. Главное, не хотел упустить момент, когда станет рассказывать свои истории Али-шутник. А рассказывал он так интересно, так смешно, что люди, открыв рот, сидели не шелохнувшись. Покинуть круг во время рассказа Али было бы кощунством. Да никто не посмел бы сделать такое. Говорили, в шутку конечно, что объяви слушающему о рождении сына, он прежде допьет, словно пиалу чая, рассказ Али-шутника, а потом уже побежит домой поздравить жену и полюбоваться младенцем. Даже пожар в махалле не способен был бы прервать нить истории, которую раскручивал Али. Его называли колдуном. Верно, этот ничем не приметный с виду человек умел завораживать людей словом. Только словом. Лицо его всегда оставалось скучно спокойным, простовато наивным. И от этого становилось особенно смешно слушателям. Они настойчиво вглядывались в рассказчика, ждали улыбки, хитрого прищура глаз, но видели лишь бесчувственную маску. Большинство рассказов Али я знал, помнил, даже отдельные фразы, но это не мешало мне с живым интересом прослушивать их вновь и вновь. Особенно мне нравились смешные истории «Столб», «Невеста», «Похититель винограда», «Кладбище»…