Ганс Носсак - Дело дАртеза
Д'Артеза, как, впрочем, и всегда в его пантомимах, принимали за известного дипломата или английского премьер-министра, такого, каким по старой памяти представляют себе английского премьера, хотя подобных премьеров уже давным-давно и в помине нет. Дочь его казалась на этих снимках более рослой, чем в жизни, она была чуть выше отцовского плеча. Объясняется это не только черным платьем и не только тем, что она держалась очень прямо, к этому имелась еще одна причина.
- Я была в туфлях на высоченных каблуках, - рассказала Эдит протоколисту. - На этом настоял папа, мы их купили накануне. Я полночи разгуливала в них по комнате, чтобы освоиться и чтобы они не жали. Папа считал, что непривычные туфли облегчают человеку выход на сцену, волей-неволей к ним приноравливаешься. У него в этом больший опыт, а туфли, по его словам, пригодятся мне и для других торжественных случаев.
Д'Артез позаботился обо всем гардеробе Эдит для траурной церемонии, о платье, пальто, шляпе и подходящей сумочке. Он провожал ее во все магазины и помогал в выборе покупок. Эдит только диву давалась, до чего он во всем этом разбирается.
- Он лучше меня понимал, что нужно, и если я даже поначалу от чего-то отказывалась, считая, что это мне не подходит или слишком дорого, то затем полностью с ним соглашалась. Папа, сидя рядом, наблюдал, как мне примеряют то или другое перед зеркалом, мне даже приходилось, словно манекенщице, прохаживаться перед ним по ковру. И какое же у него терпение! В шляпном магазине, например, я по меньшей мере шляп тридцать примерила, сама уже едва на ногах держалась и взяла бы первую попавшуюся, лишь бы с этим покончить. Но папа не отступил. Как вам нравится эта потешная шляпка с крошечной черной вуалеткой? Не слишком ли изысканно для меня? Мне показалось, что у меня пренелепый вид, когда продавщица надела ее мне на голову, и я решила, что все будут смеяться. Но папа сказал: наконец именно то, что нужно! И продавщица, понятно, поддержала его. Вы не представляете, до чего она дорогая, но смеяться никто не смеялся, что верно, то верно. Да и пальто обошлось слишком дорого, папе не следовало для одного случая тратить столько денег. Много ли мне приходится бывать на похоронах? И разве я хожу на званые вечера? А ведь папа вообразил, что для таких случаев оно мне еще пригодится. Вы же понимаете, я, конечно, не хотела подвести папу, а все из-за этих чванливых Наземанов. Похоже, я неплохо справилась, как вы считаете?
И Эдит вновь стала испытующе разглядывать фотографии.
- А этот вот даже руку мне поцеловал, думая, что я здесь из главных. Я отчаянно перепугалась, но виду не подала, потому что эта дуреха тетя Лотта так ядовито на меня пялилась. Папа очень меня потом хвалил. Он сказал, что такой пассаж и опытного актера заставил бы растеряться, ведь на похоронах дамам рук не целуют. А был это, как мне кажется, сын одного французского промышленника, этакий плейбой.
Ах да, подумайте только, даже белье мне пришлось купить новое. Представляете? Словно на похоронах белье имеет значение. И словно у меня не было приличного белья. Я все это папе выложила, но он сказал, что у человека совсем другое настроение, когда он кожей ощущает, что все на нем с иголочки, ничего нигде не трет и не сползает. Не удивительно ли, что папа так в этом разбирается? Он даже ночную рубашку мне купил. Смех, да и только! Ночную рубашку по случаю похорон. Она висела в магазине, задрапированная, на подставке, будто ее ветром чуть-чуть взметнуло. Ну как во всех витринах теперь делают. Прозрачная насквозь штуковина, и безумно дорогая. Рубашка папе понравилась, он все на нее поглядывал, пока я другие вещи примеряла, и спрашивал: а не купить ли? Я говорю, что ее ни к чему сейчас покупать, и даже чуточку рассердилась, но, когда я вышла из кабинки, где что-то примеряла, папа уже стоял с хозяйкой магазина у этой смешной рубашки и легонько ощупывал материю и кайму. А потом взял да и купил, и ее завернули с прочими вещами.
Во всяком случае, выход как будто удался Эдит на славу. Приобретенной же по этому поводу траурной одежде, увы, еще раз нашлось применение, и, к сожалению, куда быстрее, чем можно было предположить. Почему и протоколист получил представление о черном платье Эдит, дорогом пальто и шляпке с крошечной вуалеткой.
Произошло это на похоронах Ламбера, у которого в университетской библиотеке внезапно случился инфаркт, и два дня спустя он скончался в больнице. Возможно, он уже давно хворал и не берег себя, но никому не говорил ни слова. Д'Артез был как раз на гастролях в США, и Эдит пришлось решать все самой, протоколист только оказывал ей посильную помощь. Что Ламбера следует перевезти в Висбаден, где в 1949 или 1950 году скончалась его жена, решить было легко. А вот давать ли извещение в газету, хотя бы и после похорон? Если да, то каков должен быть текст? И главное, с каким именем должно появиться извещение? Дело в том, что фамилия Ламбера была вовсе не Ламбер, его настоящее имя и фамилия были Людвиг Лембке. Но Эдит с полным основанием заявила:
- Какое нам дело до людей, знававших его как Лембке! Ламбер только рассердился бы. Да и папа тоже.
В конце концов во "Франкфуртер альгемайне" было опубликовано следующее извещение:
1911-1966
ЛУИ ЛАМБЕР.
С прискорбием
д'Артез
Эдит Наземан
и фамилия протоколиста.
Эдит настояла, чтобы и протоколист подписался. Она сослалась на Ламбера и на отца и не посчиталась с возражениями протоколиста. Установить, обратил ли внимание на это извещение хоть один человек, не представляется возможным. Кому и что было известно о Луи Ламбере? Большинство знавших его людей умерло, или погибло в войну, или потеряло ко всему интерес.
Эдит и протоколист выехали утром из Франкфурта в Висбаден. Протоколисту пришлось принести извинения, вид его никак не гармонировал с костюмом Эдит. Он, разумеется, был в темном костюме и купил себе по этому случаю черный галстук, но все же надлежащим трауром это не назовешь. А так как собирался дождь, то протоколист из предосторожности захватил еще светлый плащ. У Эдит же был черный зонт с длинной ручкой.
Эдит с протоколистом оказались единственными, кто провожал гроб. Но это было в порядке вещей, кроме, разумеется, отсутствия д'Артеза.
О том, чтобы пригласить священника, не могло быть и речи. Эдит даже не знала, к какому вероисповеданию принадлежал Ламбер - к католическому или евангелическому. К тому же хоронили ведь не Людвига Лембке, а Ламбера. Эдит горько плакала у гроба, это не забывается. И у протоколиста выступили слезы, он ведь еще ни разу не видел Эдит плачущей. Легко людям говорить, что в подобных ситуациях жалеешь только себя.
Ламбер не уставал повторять: какие же вы счастливые - у вас нет прошлого! Но вот Эдит и протоколист внезапно обрели прошлое, они вместе стояли у гроба и вместе проливали слезы. И это было своего рода прощанием.
4
Обо всех этих делах - о погребении престарелой госпожи Наземан, о вскрытии завещания и о том, что при этом обсуждалось, - господин Глачке, насколько известно протоколисту, понятия не имел. Во всяком случае, ко времени так называемого допроса.
Господин Глачке вынужден был, разумеется, объяснить посетителю причину вызова. Сделал он это неохотно и не раз и не два высказал просьбу сохранить их свидание в секрете, хотя речь шла о деле весьма обыденном и никакой надобности скрытничать не было. Каждый француз, читающий газеты, мог еще два дня тому назад прочесть о том сообщение, которое не преподносилось даже как сенсация, так мало придавали этому значения. "Фигаро" среди ежедневных полицейских сводок поместила всего-навсего заметку в несколько строк. Но, оглядываясь назад, этому приходится лишь удивляться - на сей раз пресса в известном смысле дала маху. Очевидно, дело представлялось газетам столь незначительным, что они послали к месту происшествия самых неопытных репортеров, любой более или менее тертый журналист, пусть даже без особенно обширных литературных познаний, узнав имя жертвы, навострил бы уши. Во всяком случае, полиция, уголовная или тайная, оказалась на сей раз более зоркой, чем пресса.
Быть может, господин Глачке пустил в ход всего лишь древний как мир полицейский трюк? Просьбой о конфиденциальности часто ловят допрашиваемого на удочку, добиваясь показаний, которых тот в противном случае не дал бы. Подобная игра на тщеславии в отношении такого человека, как д'Артез, была более чем неуместной, но откуда мог это знать господин Глачке? Да и протоколист, для которого проблема д'Артеза в ту пору была еще чем-то новым и никакого личного интереса не представляла, не подозревал об этом. Он сидел в своей душной кабине и прежде всего следил за работой магнитофона. Неуклюжие, избитые приемы господина Глачке отнюдь не привлекли его внимания. Однако, прослушивая запись, он заинтересовался беседой и насторожился. Главное, при прослушивании становится ясно, что д'Артез разыгрывает простачка, будто бы не понимающего приемов господина Глачке, и это с первых же слов дает ему перевес над господином Глачке. По-видимому, это обстоятельство и привело господина Глачке в ярость, и он, как и следовало ожидать, вообразил, что имеет дело с человеком подозрительным и опасным, все непременно что-то скрывающим. Только этим и объясняются те поистине смехотворные и к тому же обременительные для государства меры, которые предпринял господин Глачке после допроса.