Ирвин Шоу - Любовь на темной улице (сборник рассказов)
-- Попался бы он мне в руки,-- вторила ему мать,-- пусть даже минут на десять. Роберт, дорогой, напрягись. Как он тебе показался? Это был... нормальный человек?
-- По-моему, вполне нормальный,-- ответил Роберт.-- Мне так показалось.
-- Ты ничего особенного в нем не заметил? Подумай-ка хорошенько. Может, какую-то деталь, которая поможет нам найти его. И это нужно не только нам, Роберт. Если в этом городке объявился человек, способный на такое, то очень важно предупредить людей, они должны знать этого злодея, чтобы не позволить ему сотворить то же самое, что с тобой, с другими мальчиками, если не хуже...
-- Мама,-- сказал Роберт, чувствуя, что этот допрос матери сейчас доведет его до слез.-- Я же тебе все рассказал, все, как было. И, поверь, я не лгу тебе, мама.
-- А какой у него был голос, Роберт? -- продолжала мать, не замечая состояния сына.-- Низкий, высокий? Какой у него был выговор? Такой, как у нас с папой? Можно было бы по нему предположить, что он жил в Париже? Может, у него был такой голос, как у твоих учителей или у кого-нибудь из живущих здесь, а он...
-- Ах, да,-- спохватился Роберт, неожиданно вспомнив то, что ускользнуло из его памяти.
-- Ну что? Что такое? Что ты хочешь сказать? -- звонко затараторила мать.
-- Мне пришлось разговаривать с ним по-немецки,-- сказал Роберт. "Как он об этом забыл? Скорее всего, из-за этого морфия и дикой боли".
-- Как так? Тебе пришлось разговаривать с ним по-немецки?
-- Я начал говорить с ним по-французски, но он ничего не понял. Поэтому мы поговорили на немецком.
Отец с матерью переглянулись. Затем мать тихо спросила его:
-- Он говорил на хорошем, настоящем немецком? Или это был швейцарский немецкий? Ты ведь знаешь, что это далеко не одно и то же, не правда ли?
-- Конечно, знаю, о чем ты говоришь? -- обиделся Роберт. Одной из любимых забав отца перед гостями в Париже было подражание своим швейцарским друзьям. Вначале он говорил на французском, а потом переходил на швейцарский немецкий. У Роберта был тонкий слух и ему легко давались языки. Не говоря уже о том, что в детстве он постоянно слышал, как говорили на немецком его дедушка с бабушкой, выходцы из Эльзаса, в школе он изучал немецкую литературу, знал наизусть большие отрывки из произведений Гете, Шиллера и Гейне.-- Тот человек говорил на нормальном, хорошем немецком языке,-- сказал он.
В палате наступила тишина. Его отец снова подошел к окну и задумчиво смотрел на падающий, похожий на белое пушистое покрывало снег.
-- Я знаю,-- тихо сказал он,-- он не мог этого сделать только ради твоих лыж.
* * *
В конце концов отец выиграл в семейном споре. Его мать хотела обратиться в полицию, попросить их поискать этого человека, хотя отец был против и все время убеждал ее в том, что это -- бесполезная затея. В этот швейцарский городок приезжают до десяти тысяч лыжников, чтобы провести здесь свой отпуск, среди них довольно много голубоглазых, хорошо говорящих на немецком языке людей. Пять раз в день сюда прибывают поезда, битком набитые пассажирами, и столько же убывает назад. Отец Роберта был уверен, что этот человек уехал отсюда в тот же вечер, когда Роберт сломал ногу, но, несмотря на это, чтобы лишний раз удостовериться в своей правоте, мистер Розенталь бродил по занесенным снегом городским улочкам, заглядывал во все бары на своем пути, внимательно всматриваясь в лица посетителей,-- нет ли среди них человека, похожего на того голубоглазого злодея, с которым столкнулся его сын там, высоко в горах. Он убеждал жену, что обращение в полицию ничего хорошего не даст, а лишь повредит, так как стоит только предать эту печальную историю огласке, как найдется немало людей, которые станут повсюду жаловаться, стенать,-- вот, мол, еще одна истеричная жидовская фантастическая история о нанесенном им вымышленном вреде.
-- В Швейцарии полно нацистов всех национальностей,-- говорил отец Роберта матери во время этого спора, тянувшегося несколько недель кряду,-- и это лишь подбросит горючего в огонь. Теперь они смогут везде заявлять: "Вот, смотрите, там, где появляются евреи, обязательно начинается буза!"
Мать Роберта, сделанная из более круто замешенного теста, чем отец, несмотря на то, что у нее были родственники в Германии, требовала справедливости любой ценой, но вскоре и сама убедилась в полной безнадежности поставленной перед собой цели. Дальше заниматься этим делом не имело смысла. Четыре недели спустя после несчастного случая, когда Роберт, правда, с трудом, но уже мог передвигаться самостоятельно, она, сидя рядом с ним в "скорой", которая везла их в Женеву, а оттуда в Париж, сказала ему безжизненным глухим голосом, сжимая его руку:
-- Мы скоро уедем из Европы. Разве можно жить на континенте, где позволяют вытворять такое?
Гораздо позже, во время войны, после того, как мистер Розенталь умер в оккупированной фашистами Франции, а Роберт с сестрой и матерью уже жили в Америке, один его друг, который, как и он, часто катался на лыжах в Европе, услыхал похожую историю о человеке в белом картузе и сказал, что его внешность в точности соответствует тому описанию, которое дал ему Роберт. Речь шла о лыжном инструкторе из Гармиш-Кирхена, или, может, Оберсдорфа или Фройденштадта. У него была пара богатых австрийских клиентов, и вместе с ними он кочевал каждую зиму с одного лыжного курорта на другой. Друг не знал имени этого человека, а когда однажды сам Роберт очутился в Гармише вместе с французскими войсками в последние дни войны, там уже никто на лыжах не катался...
И вот этот человек стоял рядом с ним, в каких-то трех футах -- по ту сторону от итальянской красавицы -- на фоне выстроившхся в линию черных связок лыж; его холодные, нагловатые глаза насмешливо разглядывали Роберта из-под белых, как у альбиноса, ресниц. Но человек его не узнавал. Немцу было теперь под пятьдесят, мясистое суровое лицо здорового человека с тонким шнурком губ придавало ему выражение уверенности в себе, говорило о его умении подчиняться дисциплине.
Роберт ненавидел его. Ненавидел за попытку преднамеренного убийства четырнадцатилетнего мальчишки в 1938 году; ненавидел за сотрудничество с нацистами во время войны и за те преступления, которые он совершил, но, по-видимому, был прощен; ненавидел за смерть своего отца и за насильственную высылку матери из Германии; ненавидел за те оскорбительные слова, которые он произнес в адрес молодой красивой девушки небольшого роста в черной мерлушковой шапочке с ворсом; ненавидел за самоуверенный, наглый взгляд, за пышущее здоровьем, равнодушное лицо и могучую шею; ненавидел за то, что он мог смело, не таясь, глядеть прямо в глаза человека, которого пытался когда-то убить, а теперь не узнавал; ненавидел за то, что он здесь, за то, что вносил дыхание смерти вместе с ощущением не доведенного до конца возмездия в этот журчащий серебристый говорок в поднимающемся в гору вагончике, который словно застыл в безмятежном воздухе над доброй, гостеприимной страной.
Но больше всего он ненавидел этого человека в белом картузе за то, что тот предательски нарушил с таким трудом созданный им, Робертом, его хрупкий мир, заключенный им с женой, детьми, работой, с его таким удобным, беспечным, щедрым на прощение послевоенным американизмом.
Этот немец лишил его чувства возвращения к обычной жизни. Жизнь с женой, тремя детьми, в чистом, оживленном весельем доме уже не была чем-то обычным; не было теперь обычным включение его имени в телефонный справочник, как и раскланивание с приподыманием шляпы с соседом, как плата по счетам; теперь уже не были чем-то обычным повиновение закону и расчет по праву на помощь со стороны полиции. Этот немец отбросил его назад, через годы, к старой, более правдивой обычности,-- убийствам, пролитой крови, массовому исходу, преступному сговору, грабежам и руинам. Как долго он, Роберт, заблуждался, считая, что природу повседневной жизни можно изменить. И вот этот немец поставил его на место. Встреча с ним была, конечно, случайной, но этот случай приоткрыл ему то, что было постоянным, не случайным в его жизни, в жизни окружающих его людей.
Мэк что-то ему говорил, девушка в мерлушковой шляпке пела своим нежным, мягким голоском американскую песню, но он не слышал, что говорил ему Мэк, и слова этой песни казались ему абсолютно бессмысленными. Отвернувшись от немца, он глядел на крутой скалистый угол горы, теперь почти совсем закрытый резво набежавшим откуда-то облаком, и пытался лихорадочно придумать, как ему избавиться от Мэка, от молодых американцев, чтобы пойти следом за этим немцем, дождаться, когда он будет один, и убить его.
Он не собирался устраивать поединок, не собирался давать этому человеку шанс сохранить свою жизнь в кровавой драке. Нет, ему нужна была кара, возмездие, а не символ чести. Ему на память пришли рассказы заключенных в концлагерях во время войны о том, как они неожиданно столкнулись со своими палачами позже и передали их властям. Они добились удовлетворения, став свидетелями их казни. Ну а кому он может сдать этого немца, кому? Швейцарской полиции? За какое преступление? Где его отыскать в уголовном кодексе? Можно, конечно, сделать то, что сделал в Будапеште один бывший заключенный через три или четыре года после войны. Когда он случайно встретил на мосту через Дунай одного из своих тюремщиков, он просто схватил его за шиворот и столкнул в воду, наблюдая за тем, как тот тонет. Он объяснил властям, кто он такой и кем был тот человек, которого он утопил. Его отпустили с миром, и он стал общенациональным героем. Но Швейцария -это вам не Венгрия, а Дунай слишком далеко отсюда, и война давным-давно закончилась.