Филипп Эриа - Семья Буссардель
- Нет.
Флоран отвел взгляд в сторону.
- Нет. Я лучше подожду. Меня позовут.
Его не позвали. Но когда плачущего новорожденного пронесли через прихожую, желание посмотреть на сына взяло верх и Флоран решился выйти из гостиной. Рамело со своей живой ношей на руках уже шла по коридору в кухню. Он пошел вслед за ней и увидел, что она стоит наклонившись над столом, на котором пищит укутанный в пеленки еще не обмытый ребенок. Свеча, горевшая в кухне, давала очень мало света, и отец поспешил принести из прихожей канделябр. Тогда лучше стало видно новорожденного и ту, которая уже обтирала его. Чтобы помочь ей, Флоран взял у нее из рук склянку с оливковым маслом. Рамело молча отдала склянку, потом подставила комочек английской корпии, которым вытирала ребенка, и, не глядя на Флорана, не произнося ни слова, ждала, когда он смочит корпию маслом. Флоран сделал это, потом приподнял бутылочку, чтобы из горлышка не капало, и стоял, выжидая мгновения, когда Рамело вновь понадобится масло. Покончив с первой заботой о младенце, она многозначительно посмотрела на печурку, на которой грелась вода, затем устремила взгляд на стоявшую рядом пустую ножную ванну. Флоран понял и, налив в ванну воды, поставил ее на стол.
Рамело обмыла новорожденного. Из другого конца квартиры опять донеслись стоны роженицы, и Флоран сказал вдруг:
- Второй ребенок убьет ее.
Рамело отрицательно покачала головой: "Нет". Глядя на маленькое тельце, которое она заворачивала, она заявила, что теперь все пойдет легче.
- Да? - с надеждой воскликнул Флоран. И через мгновение, подойдя к Рамело, добавил гораздо тише: - А все-таки... Если это будет необходимо... тогда надо избавить мать...
И не решился договорить. Он замялся, чувствуя, что выдает себя, а Рамело, положив младенца, оторвалась от своих хлопот и подняла наконец голову. Чепец, который она так и не сняла, сполз на лоб и закрывал ей один глаз. Она запястьем поправила оборку и, насупив густые брови, впилась мрачным взглядом в глаза Флорану.
- Поздно! - сказала она. - Было очень сильное кровотечение. У нее не осталось больше крови в жилах... Погодите!
Она прислушалась. Крики Лидии все слабели и вдруг оборвались.
- Опять обморок. Стойте здесь. Ребенка не трогайте. Я пришлю сейчас Батистину...
Флоран остался один со своим сыном. Новорожденный тихонько шевелился, и движения его напоминали жесты настоящего человека. Ручки, ножки, крошечные пальчики, половой орган были хорошо сформированы. На груди маленькие пятнышки сосков, и возле одного из них родинка величиною с маковое зернышко - такой родинки не было ни у Флорана, ни у Лидии. Младенец всего лишь час живет на свете, еще не обсох от утробных жидкостей, а вот уже существует сам по себе, отдельно от матери, отличается своими особыми приметами, - на земле стало одним человеком больше. Глаза у него закрыты, но ротик открыт, он кричит, кричит с каждой минутой громче, как будто жалобный голос, внезапно умолкший в спальне, передался ему...
А Лидия лежала вытянувшись в постели, умолкнув наконец, дважды разрешившись от бремени. Второго ребенка, в котором женщины, принимавшие его, опытным взглядом определили больше весу, чем в первом, положили рядом с братом в кухне, обратившейся в детскую, так как повивальная бабка посоветовала держать новорожденных подальше от матери.
Коридор был очень длинный, двери заперты, и поэтому крика младенцев не было слышно в других комнатах, где воцарилась глубокая тишина с той минуты, как прекратились ужасные вопли, долгие часы раздававшиеся в этих стенах. Батистину посадили около близнецов. Две другие женщины молча прибирались в спальне. Они сменили белье на постели, откинули полотнища полога, чтобы родильнице легче было дышать. Дымок душистого курения, подымавшийся к низкому потолку, рассеивал миазмы и запах дезинфицирующих средств.
Рамело, наклонившись, собрала на полу в узел обагренные кровью простыни и пока что затолкала его в гардеробную. Затем она оправила фитиль в коптившей лампе и в конце концов убрала ее с ночного столика, стоявшего у изголовья, ибо там она уже была не нужна.
Лидия не замечала этих хлопот. Запавшие глаза ее блестели, она не сводила взгляда с мужа, появившегося в комнате. Подойдя к постели, он хотел заговорить, сказать что-нибудь ласковое. Слова замерли у него на губах: их остановил сверкающий луч взгляда, не отрывавшегося от него и внезапно пробудившего в нем ужасное подозрение. Почему Лидия так смотрит на него? Что она знает, что она слышала или угадала?
Флоран смутился. В его мыслях, в недавних воспоминаниях образовался некий провал. Ведь дверь из передней в спальню, где, как ему заявили, Лидия лежала без сознания и ничего не могла слышать, оставалась полуоткрытой. И он понял, что отныне, как бы он ни уверял себя, эта дверь навсегда останется приоткрытой.
- Душенька... - сказал он наконец. - Как ты себя чувствуешь?
- А... а... - простонала Лидия.
Он попытался улыбнуться ей. Как? Больше ей нечего сказать мужу!
- А... а... - опять протянула она. - А-ах, а-ах...
Она не могла говорить! И это бессилие, эта невозможность выразить свои чувства, быть может, горькое сожаление все вдруг решили. Горящие глаза сразу померкли, голова склонилась к плечу, веки сомкнулись, на ресницах заблестели, но не скатились две слезы.
Флоран попятился и, выпрямившись, тяжело вздохнул. Но, избавившись от взгляда жены, он встретил взгляд акушерки. Он не выдержал, снова отступил и, почти повернувшись к ней спиной, застыл на месте, по-бычьи наклонив голову; нижняя губа его отвисла, выражение упрямства исказило все черты.
Никто не произнес ни слова. Однако то было одно из тех кратких мгновений, когда секунды кажутся вечностью, когда всякое притворство прекращается и, откинув завесу лжи, пред людьми предстает правда. Потом все ожило. Лидия очнулась, акушерка подошла, наклонилась над нею. Рамело встала по другую сторону кровати, у стены, а Флоран, хотя теперь никто уже не собирался изгонять его из комнаты, отошел подальше от постели, к окну.
Когда Лидия перестала кричать, окно опять отворили. Напротив дома находилось только здание коллежа, можно было не опасаться любопытных соседей; никто в квартале еще не пробуждался. Несмотря на то, что в комнате горели две лампы, ночные бабочки не влетали в отворенное окно: их удерживал яркий свет фонарей, подвешенных на проволоке поперек трех улиц, сходившихся на перекрестке... Тишина и прохлада ночи не успокоили Флорана. Тревожила мысль, что его поведение могут счесть странным, как вдруг Рамело, подойдя, зашептала ему на ухо:
- Нечего вам тут торчать.
- Что?
- Ступайте, сядьте у ее изголовья. Возьмите ее за руку, изобразите грусть на лице... Если не ради нее, так хоть для чужих людей постарайтесь.
Он посмотрел на дверь и увидел, что в комнату вошла еще одна женщина.
- За акушерку я ручаюсь, - тихо проговорила Рамело, - она мне приятельница. А за эту...
Вошла та самая соседка, которой доверили на одну ночь присмотреть за Аделиной и Жюли. Ее появление в комнате роженицы доказывало, что обе девчурки спят, но вместе с тем свидетельствовало, что настал грозный час и, возможно, близится одно из тех событий, до которых так падки досужие кумушки, всегда готовые в таких случаях собираться кучками и с заговорщицким видом толковать о том, как они предчувствовали случившуюся беду.
Рамело, не любившая якшаться с соседями, позвала вечером эту женщину только по необходимости и лишь потому, что слышала о ее примерном поведении и ее несчастьях. Известно было, что она крестьянка из деревни Шеней, в Париж прибыла в июле прошлого года вместе со многими другими людьми, искавшими убежища от ужасов сражений. За три дня столицу наводнили толпы беженцев, расположившихся повсюду: в водосточных канавах, под воротами, на мостовой, на тротуарах между уличными тумбами, под заборами. По воле случая Жозефа Браншу с двумя детьми и корзинками, набитыми жалким скарбом, забрела на улицу Жубера, и там их из жалости поместили в пустующую конюшню. Бои наконец прекратились, но Жозефа со дня на день откладывала возвращение в родную деревню: у несчастной женщины не хватало на это духу. Ведь у нее на глазах сгорел ее дом, скот разбежался, погибло все имущество, а муж еще семь лет назад пал смертью храбрых - кто знает, сохранилась ли хоть частица его праха в никому не ведомой яме на острове Лобо? Столько испытаний обрушилось на эту женщину, что они ее пришибли, она отупела, стала нерешительной, боязливой. Чтобы избавить семью от самой горькой нищеты, ей помогли отдать сына в ученье, а дочь пристроили служанкой, сама же она, добывая себе на пропитание, ходила на поденную работу в зажиточные дома своего квартала; случалось, эта маленькая коренастая женщина молча плакала, не выпуская из рук швабры; отработав день, она не искала отдыха и развлечения в болтовне с соседками у дверей бакалейной лавки, а спешила в свою нору. Никто хорошенько не знал, что о ней сказать и что думать.