Эмманюэль Каррер - Зимний лагерь
14
Он проснулся от ощущения влажности и мгновенно охватившей его уверенности в том, что произошла катастрофа. Простыня была насквозь мокрой, брюки и куртка пижамы тоже. Он заплакал и чуть было не позвал маму, думая, что он дома, но вовремя удержался от крика. Все спали. Ветер на улице шумел, раскачивая ветви елей. Лежа на животе, Николя боялся пошевелиться. Сначала он надеялся, что простыня и пижама, согретые его телом, высохнут до утра. А утром никто ничего не заметит, если, конечно, не заберется на кровать и не станет нюхать постель. Однако он не чувствовал характерного запаха мочи — тут был какой-то пресный, едва уловимый запах. На ощупь лужица тоже была другой, похожей на жидкий клей, расползшийся между телом и простыней. В беспокойстве он просунул руку под себя и почувствовал что-то слизистое. Он подумал, не порезал ли он себе живот, не из него ли вытекла эта липкая жидкость. Кровь? Проверить это в темноте было невозможно, и он представил себе огромное красное пятно, растекшееся по кровати, по синей пижаме Одканна. Малейшее движение, и вывалятся все его внутренности. Вообще-то рана должна была бы причинять ему боль, а ему нигде больно не было. Он боялся, не мог решиться поднести к лицу, ко рту, к носу, к глазам руку с этим вытекшим из него слизистым веществом. С застывшим от страха лицом, опасаясь, что с ним случилось что-то ужасное, единственное в своем роде, сверхъестественное, он смотрел в темноту широко раскрытыми глазами.
В книге, где был рассказ «Обезьянья лапка», он прочитал другую «ужасную историю» о молодом человеке, который выпил таинственный эликсир, и его тело стало понемногу разлагаться, растекаться, превращаться в черноватую слизистую кашицу. Впрочем, в рассказе за разложением наблюдает не сам молодой человек, а его мать, которая удивляется, что он не хочет выходить из своей комнаты и никого не впускает в нее, говорит все более тихим, прерывистым голосом, ставшим вскоре чем-то похожим на неразборчивое хлюпанье. Потом он вообще перестает говорить и общается при помощи записок, которые просовывает под дверь; почерк в них тоже становится непонятным, последние написаны какими-то безумными каракулями на бумаге, покрытой черными маслянистыми пятнами. А когда она приказывает взломать дверь, то на паркетном полу видит — о, ужас! — растекшуюся безобразную лужу, на поверхности которой плавают два пузыря, бывшие раньше его глазами.
Николя жадно проглотил эту историю, но не испугался по-настоящему, ведь то, о чем рассказывалось в ней, ему не угрожало, но вот теперь с ним случилось что-то подобное, теперь из его тела тек этот липкий гной. Это было хуже, чем рана, это сочилось из него. Скоро он весь станет этим.
А утром — что все увидят в его кровати?
Он боялся — боялся их, боялся самого себя. Он подумал, что надо бежать, спрятаться, превратиться в жижу в одиночестве, подальше от всех. Все кончено. Никто никогда его больше не увидит.
Опасаясь хлюпающих звуков и ухитрившись все-таки избежать их, он осторожно приподнялся на животе. Откинув простыню и одеяло, он дополз до лесенки, соскользнул вниз с кровати. Одканн лежал с закрытыми глазами. На цыпочках, чтобы никого не разбудить, Николя прошел через дортуар. В коридоре маленькая оранжевая лампочка указывала, где находится выключатель, но он не включил его: в конце коридора светлело окно без ставней и штор, обращенное к лесу; от света, идущего из окна, в коридоре все было видно. Он спустился по лестнице. Его босые ноги коченели на холодном кафеле. На втором этаже все двери были закрыты, кроме двери в маленький кабинет, откуда утром учительница звонила его матери. Он вошел туда, увидел телефон и подумал, что вполне мог бы им воспользоваться. Тихо говорить посреди ночи, тайком, чтобы никто ничего об этом не знал, но с кем? В этом же кабинете учительница и тренеры хранили тетради и документы, имевшие отношение к классу, которые он мог бы посмотреть в надежде прочитать что-нибудь о себе. В те редкие часы, когда его оставляли дома одного, он пользовался представившейся возможностью, чтобы покопаться в вещах родителей, в мамином туалетном столике, в ящиках письменного стола отца, сам не зная в точности, что ищет, какой секрет, однако занятие это вызывало в нем неясную уверенность, что найти секретную вещь — для него вопрос жизни или смерти, и чувствовал: если он ее найдет, родители не должны об этом знать. Все вещи он обязательно клал на прежние места, чтобы не возбудить подозрений. Он боялся, что его застанут врасплох, что родители войдут, бесшумно открыв дверь, и отец внезапно положит руку ему на плечо. Он боялся, и его сердце колотилось от возбуждения.
Николя немного постоял в кабинете, потом спустился на первый этаж. Пижама прилипла к животу и к бедрам. В полутьме холла таился призрачный класс — выстроившиеся вдоль стены дутики, висящий на вешалках ряд курток. Входная дверь была, конечно, закрыта, но только на засов, открыть его ничего не стоило. Он бесшумно потянул на себя тяжелую дверь и увидел, что на улице белым-бело.
15
Все вокруг покрыл снег. Хлопья продолжали падать, их тихонько кружил ветер. Николя впервые видел так много снега и, несмотря на полное отчаянье, не мог не прийти в восхищение. Пижама его распахнулась, и грудь охватил ночной воздух, показавшийся ему ледяным по контрасту с теплом заснувшего за спиной дома, похожего на огромного насытившегося зверя с теплым и ровным дыханием. На мгновенье он остановился на пороге, протянул руку, на которую мягко упала снежинка, потом вышел на улицу.
Николя пошел через двор, ступая босыми ногами по свежему нетронутому снегу. Автобус тоже был похож на заснувшего зверя — детеныша шале, который словно прижался к его боку и погрузился в сон, открыв большие глаза своих погашенных фар. Николя прошел мимо него, потом — по дорожке до заснеженного, как и все вокруг, шоссе. Несколько раз он оглядывался назад на свои следы, глубокие, но как-то очень уж одинокие, поразительно одинокие: один он этой ночью на улице, один идет по снегу босиком, в мокрой пижаме, и никто не знает об этом, никто никогда его больше не увидит. Через несколько минут его следы исчезнут.
Дойдя до первого поворота, у которого стояла машина Патрика, он остановился. Где-то вдали он заметил сквозь еловые ветки движущиеся внизу и вскоре пропавшие желтые огоньки — это были, наверное, фары машины, ехавшей в долине по большой дороге. Кто ехал так поздно? Кто, сам того не ведая, делил с ним тишину и одиночество этой ночи?
Выходя на улицу, Николя собирался идти прямо вперед до тех пор, пока силы не оставят его и он не упадет, но ему было так холодно, что он почти бессознательно, как к спасительному убежищу, приблизился к машине Патрика и прямо около нее провалился в снег по колено. Дверца была не заперта. Он взобрался на сиденье водителя, поджал ноги, стараясь свернуться калачиком под рулем. Сиденье сразу же промокло и стало ледяным. Его рука скользнула между телом и поясом пижамы, но слизистая мокрота превратилась в сухую корочку — теперь по телу тек только растаявший снег. Дрожащая от холода рука так и осталась лежать внизу живота, между пупком и тем местом, которое он не любил называть, потому что ни одно из названий не казалось ему подходящим: ни писюлька, как иногда говорили родители, ни член, ни пенис — вычитанный в медицинском словаре термин, ни х… — слово, которое употребляли в школе. Однажды на перемене, в укромном местечке школьного двора один мальчик вытащил его из штанов и для забавы стал показывать, что он ему повинуется. Он вставал, когда мальчик звал его, говоря: «Иди-ка сюда, Тото, ну-ка, вставай!» Он брал его между двух пальцев и, натягивая, как тетиву, заставлял отскакивать от живота. Все-таки, должно же быть у него какое-то название, настоящее, которое он когда-нибудь узнает.
Николя вспомнил историю маленькой русалки, эта история наряду с «Пиноккио» была одной из самых его любимых детских книжек. Он испытывал странное чувство каждый раз, когда читал, как русалка, влюбленная в случайно увиденного во время бури принца, мечтает стать настоящей девушкой и, чтобы он полюбил ее, прибегает к чарам колдуньи. Колдунья дает ей снадобье, от которого на месте рыбьего хвоста у русалки вырастут ноги, но за это она расплатится тем, что лишится голоса. Принц должен будет полюбить немую девушку, а если ей не удастся добиться его любви, если на исходе третьего дня принц не признается ей в своих чувствах, то она умрет. Больше всего в этой сказке Николя любил то место, где описывалось, как, выпив снадобье, русалка лежит одна ночью на пляже. Она лежит на песке, засыпав свой хвост листьями, и ждет на берегу моря под сверкающими далекими звездами, когда с ней произойдет метаморфоза. В книжке был рисунок, который изображал ее в тот момент с длинными белокурыми волосами, падавшими на грудь, и с чешуей, начинавшейся сразу под пупком. Рисунок был не очень красивым, но передавал невероятную нежность кожи живота, как раз над ее рыбьим хвостом. Ночью русалке было больно, она не решалась посмотреть под листья, где то, что еще было ею, боролось с тем, чем она должна была вскоре стать. Ей было больно, очень больно, она тихо стонала, боясь привлечь внимание рыбаков, которые, чиня свои сети, болтали неподалеку на пляже. Очень тихо, только для самой себя, она попробовала петь, чтобы в последний раз услышать свой голос. Светало, и она ясно чувствовала, что борьба окончена, что колдовство свершилось. Она чувствовала, что под листьями было что-то другое: то, чем она была раньше, уже стало другим. Ей было страшно, на душе — ужасно тоскливо, вот уже и голос затих в ее груди. Ее руки скользнули вдоль тела, и там, внизу живота, где с самого ее рождения начиналась чешуя, теперь была кожа — такая нежная на ощупь кожа. Ничто так не потрясало Николя, как это место, очень короткое в книге, но он часами мог представлять себе сцену, в которой руки маленькой русалки в первый раз дотрагивались до ее ног. Перед сном, свернувшись калачиком в постели и натянув одеяло до подбородка, он играл в маленькую русалку: руками скользил по своим бедрам, по нежной коже между ног, такой нежной, что иллюзия становилась почти реальностью, и тогда он воображал, что трогает бедра маленькой русалки, ее икры, лодыжки, тонкие и грациозные щиколотки, а потом его руки ползли, словно притягиваемые магнитом, вверх — туда, где было тепло, и это ощущение казалось таким нежным, таким грустным, что он хотел, чтобы оно длилось вечно, и начинал плакать.