Владимир Крупин - От рубля и выше
Обзор книги Владимир Крупин - От рубля и выше
От рубля и выше
Ко мне о учительскую пришел Митя, старший сын старого друга Валерия. Я обрадовался: вдруг что узнал об отце. Но Митя ничего нового не знал, а просил совета, как написать об отце. То есть, как писать, он знал, он заявил, что делает повесть о художнике, который истратил свой талант на потребу публике, исхалтурился, разбазарил наследие, потянулся за славой, за деньгами и т. п. «Это будет коллаж, смонтирую немного сюжета, читатель сейчас грамотный, обойдусь штрихами, а кое-где придется намекнуть».
Совета он просил в одном: удобно ли будет оставить подлинное имя отца? Это было поразительно. Конечно, я не советовал: ведь круг знакомых отца огромен, и хорошо ли, если родной сын выступит с осуждением родителя? «Но вы же сами учили, что надо писать только о том, что хорошо знаешь. Вы долго дружили с папой, но это все равно взгляд со стороны, а я знал его изнутри, из семьи, кто же его знает лучше?»
Поздно было давать Мите какой-то урок, тем более теперь, когда чем дальше, тем больше надо привыкать к тому… Нет, пока не могу сказать, что надо приучить себя к отсутствию Валерия, тут другое. Что есть знание сыном отца? Все люди одарены, каждый по-своему, все что-то творят или вытворяют, Но творцы истинно нового воздают его за счет непонимания этого, и прежде всего родными и близкими. От этого, если они порядочны, и их страдания…
Митя молод, и не ему пока говорить, что творческого человека из родных могут быстрее остальных понять родители и жена: родители сердцем, жена еще и сознанием, дело другое, что сроки могут запоздать. А дети чаще знают отца применительно к его творчеству плохо. Значение отца доходит до них, как грустное правило, после его смерти. Митю это правило еще не коснулось. Ну и пусть бы оно подольше не касалось, лишь бы Валера был жив.
Я думал, что Митя послушался, но вскоре в отобранном у десятиклассниц молодежном журнале прочел рекламу скорой публикации молодого прозаика Дмитрия Нелицкого «о художнике, изменившем сути искусства». Стал звонить Мите, но попал на Валю, жену Валерия.
— Митя давно уже хлопнул дверью. Живет богем но. А я? Кто я? Я — никто. Сейчас хлопочет о наследственном завещании. Остановка в неустановленном факте смерти… Дурак Митька, — горько сказала она. — Весь в папашу, самостоятельный. Ты бы, Леша, помог, надо же как-то собрать для выставки и каталога, тут уже какие-то девицы рвутся монографию писать, то есть помоги назвать хотя бы людей, кому он продавал или раздаривал картины и хрусталь.
— А когда выставка?
— Когда определят ей название, какая она — прижизненная? Посмертная?
Я перевел разговор на Митину повесть.
— Ой, пусть! Не вы ли ему оба вдалбливали: правда, правда, ничего, кроме правды. Вот он и пишет правду, я, как ты понимаешь, подглядывала: отец пил, картины продавал, хрусталь.
— Так для того же Мити. Для дочерей. Поездки, кооператив.
— Митя принципиален. Считает, что мог бы обойтись без заграницы, без домов творчества, мог бы жить в бараке, и вообще Митя считает, что бедность — лучший воспитатель и лучший двигатель творчества. Я горжусь Митей…
— Валя!
— Да?
— Я позвоню еще. Или ты, как Митя объявится. Скоро вырву три-четыре дня, съезжу все-таки в Великий Устюг.
— Уж лучше в Керчь. Валера всегда, как напьется, про свои подземелья. Но я делала запрос, вроде ничего такого… Подожди, не клади трубку. Я хотела тебе кое-что прочесть, но лучше ты сам. Заедешь?
В тот же день я заехал, а потом жалел — я нарвался на просьбу Вали прочесть одно письмо при ней. Письмо это было Валере от женщины.
— Только не вздумай врать, что он тебе о ней ничего не говорил.
Так предупредила Валя, садясь напротив, еще сказала, что только оттого не просит читать вслух, что девочки могут услышать, а уж она постарается, чтоб у них не было таких мужей. Конечно, ей надо было проверить это письмо на мне. Только что было проверять, любому бы понятно стало, что пишет не просто знакомая, не просто поклонница. Вот несколько фраз.
«Ты все время оставляешь мне место на полях своей жизни, ты сразу отталкиваешь меня, как только тебе нужным становится работать, и подсвистываешь, когда тебе некого погладить. Это моя вина, я не сумела показать, что проживу без тебя. Да и не сумею. И никуда не денусь… Я даже в церковь ходила, а когда ездила с мужем к нему, — то в костел, но боялась молиться об избавлении от тебя, вдруг и вправду избавлюсь, а я боюсь этого… То мне кажется, что откуда-то из-под земли, то гость небесный, а то язычник некрещеный… неужели когда-то не надо будет мучить себя, истязать, это будет самое печальное время… Я, наверное, все-таки умру…»
— Ладно, — разрешила вдруг Валя, — не читай больше. Кстати, можешь ей вернуть. Есть же у кого-то время письма писать. Ну, говорил он тебе о ней?
Пришедший Митя спас меня от дальнейшего разговора. За чаем условились о совместных действиях по организации выставки. Повесть свою Митя обещал после доработки показать. Девочки вышли к чаю. Видно было, они натосковались по старшему брату и приставали к нему. Ему нравилось. Валя ушла ставить второй чайник и долго не возвращалась.
— Рисуете? — спросил я девочек.
Они испуганно посмотрели в направлении кухни, а Митя объяснил, что мама и думать о рисовании им запретила.
— Может, это и правильно, — вдруг одобрил он свою маму. — Хватит для одной семьи одного творческого человека.
— То есть отца?
— Я знаю, что вы хотите сказать. — ответил Митя, — я знаю. А думаете, мне легко было вырастать из-под него, из-под авторитета его личности? Да, я плохо его знаю, а вы? И что из того? А меня вы хорошо знаете? А вы знаете, сколько я сжег эскизов, рисунков?
— А он сколько, ты знаешь?
— Это понятно, у него не было школы, он был художник в первом поколении, начинал с нуля. А мне это, кстати, спасибо отцу, было дано.
— А в каком поколении были Рафаэль, Репин, Кустодиев?
— Ну, нельзя же путать понятия, — возразил Митя. — А вы не допускаете мысли, что миссия отца была в подготовке следующего поколения, его задавленность бытом разве не мешала ему? Ведь, по правде говоря, и вы не состоялись, простите, простите. Я вам многим обязан, но не отрицать же закон отрицания отрицания. Идет каждый раз новая волна, и наша волна все-таки выше. Ведь есть же прогресс. Вы, папино поколение, относитесь к вашему предыдущему, фронтовому, с огромным уважением, и только. И это правильно — военное поколение нас спасло. И за это все ему простится. И вы не смеете видеть в нем недостатки. И их повторяете, даже усиливаете. А мы в вас их видим, имеем право видеть. Обязаны видеть! Чтоб не повторять их! Потому что за нами ответственность за будущее искусства!..
Так говорил Митя.
* * *
Керчь и Великий Устюг были любимыми городами Валерия. В них его привело занятие древними надмогильными памятниками и сопоставление глиняных дощечек и берестяных грамот. Еще в самом начале знакомства, когда мы, филфаковцы, и они, строгановцы, организовали встречу, на которой они показывали свои изделия, а мы читали стихи, — мы с Валерой сошлись на этом занятии. Я еще ничего не понимал в стекле, но мне очень понравился дипломный проект Валеры: «Васильки во ржи» — желтые тонкие бокалы, соединенные меж воронкой и ножкой васильком из синего стекла. Когда через несколько лет наши дома оказались рядом, я спросил о судьбе дипломного набора, Валера его уже не имел, но повторил по эскизам (это было для него легко, он уже был главным художником стеклозавода), и мы выпили из этих бокалов за его здоровье, и за мое здоровье.
Говоря о Валерии, о его хрустале, незаурядных полотнах и акварели, особенно женщины любят акварель, но я забегаю, хотя почему? Что ни скажи теперь, все равно я вернусь к одному — главным талантом его была любовь, а от нее шло все остальное. Любовь в самом прямом ее выражении любви к женщине и в самом прямом ее назначении — одухотворять творчество.
В Валере всегда сказывалась трагедия юности — он пошел в школу раньше времени, учился с теми, кто был его старше. Когда влюблялся в одноклассниц, над ним смеялись. Эта ущербность долгое время мучила его. К тому же первое познание женщины было ужасным, бедному Валерию она сказала, что его любить никто не будет. Дело было сделано, на долгие годы он стал уверен, что так и есть. «И знаешь, теперь думаю, — говорил Валера, — это было хорошо, у меня была целомудреннейшая юность. Никогда не думал, что кому-то могу понравиться, если кто нравился, скрывал. И даже выдумал целую теорию о себе, что избран лишь для работы, а не для любви».
Сойдясь на занятии древнеславянскими письменами, в остальном мы жили отдельно, я преподавал, а он продолжал заявлять о себе в хрустале, в эскизах светильников для домов, дворцов и площадей. Все давалось ему: масло, акварель, даже скульптура. «Это-то самое простое, — смеялся он, — тут только подобие форме, повторение ее пропорции». Смеясь, он предложил однажды на художественном совете, где обсуждались проекты памятников по заказам, сделать два-три варианта памятников: военному деятелю и деятелю гражданскому (в мужском и женском исполнении). «Экономия денег, — заявил он, — делаем болванку бюста со съемными погонами, ведь звания разные, и делаем на шее резьбу, чтобы навинчивать каждый раз по заказу новую голову».