Хосе Гарсия Вилья - Во имя жизни
Додонга, для которого жизнь уже не казалась такой радостной, как в те семнадцать лет...
Однажды ночью он поднялся с циновки, где лежал рядом с женой, и вышел из дому. Он спустился во двор и стоял в лунном свете, усталый и раздраженный. Он хотел получить ответ на мучившие его последнее время вопросы, хотел понять что-то самое главное...
Почему жизнь не похожа на то, что видится в юношеских мечтах? Совсем не похожа — разве это справедливо? И почему человека покидает любовь?..
Додонг не находил ответа. Может, на этот вопрос вообще нет ответа... Может быть, именно в юности человеку свойственно мечтать о несбыточном, прекрасном как сон...
Додонг вернулся в дом недовольный собой. Он хотел стать чуточку мудрее. И даже в этом ему было отказано.
Однажды Блас — ему уже исполнилось восемнадцать — возвратился домой радостный и возбужденный. Додонг слышал его шаги — он стал плохо спать по ночам. Он слышал, как сын разделся в темноте, стараясь не шуметь, и лег. Но не засыпал, а долго ворочался на своей циновке. Додонг негромко окликнул его.
— Ты почему не спишь, Блас? Спи, спи, давай. Уже поздно!
Сын приподнялся на локте и что-то невнятно проговорил тихим дрожащим голосом.
Но Додонг уже не слышал, он вернулся к своим мыслям.
— Татай... — снова слабо произнес Блас.
Додонг зашевелился и спросил, в чем дело.
— Я собираюсь жениться. На Тона. Она согласилась сегодня. Татай, ты что скажешь?
Додонг лежал молча.
— Я люблю Тона и хочу...
Додонг поднялся с циновки и велел Бласу идти за ним. Они спустились во двор, где было тихо и безветренно. Луна светила холодным серебряным светом.
— Значит, ты задумал жениться на Тона?.. — сказал Додонг. Он не хотел, чтобы Блас сейчас женился. Сын еще очень молод, и жизнь, которая начнется вслед за женитьбой, будет трудной, совсем не такой, какой она ему видится сейчас...
— Да.
— Это обязательно?
— Я женюсь на Тона! — Жестко, с обидой проговорил Блас.
Додонг молчал, больно задетый тоном, каким были произнесены последние слова.
— Ты почему-нибудь против, татай? — резко спросил Блас.
— Н-нет, сын... «Видит бог, я желаю ему добра. Просто ему еще рано жениться... Рано. Надо подождать».
Но он был беспомощен. Он не мог ничего поделать.
Сейчас должна победить Молодость. Сейчас должна победить Любовь. А после... после победит Жизнь...
Так же, как много лет назад победили Молодость и Любовь, когда они были на его стороне, а потом... победила Жизнь...
Додонг задумчиво смотрел на освещенное лунным светом лицо своего юного сына...
Ему было очень грустно. И очень жалко Бласа.
ИЗГОРОДЬ
Им бы стоять врозь, этим двум домишкам. Им бы отгородиться высокой сплошной стеной, а не смотреть друг на друга холодно, в упор — смотреть, не говоря ни слова, хотя бы грубого, злого слова. Два разных мира, две противостоящие планеты, расположенные так близко, что отталкивание взаимно подавляется, а подавление усиливает напряженность. Разделяет их ярд опаленной солнцем земли; сквозь ее ломкую корочку пробились кое-где сорняки — зримое доказательство того, что жизнь еще теплится в ее груди.
Дома стоят у дороги, соседствуя лишь друг с другом, словно две неверные тени, готовые поглотить одна другую. Очень странные старые домишки. Листья нипы5 на их кровле и стенах побурели от времени, и дома выглядят мрачными и затхлыми. Один домишко — тот, что повыше, с крышей в виде пирамиды, пытается смотреть на соседа высокомерно, сверху вниз, но старания его напрасны. Низенький, покосившийся от непогоды, укрепленный снаружи порыжелыми бамбуковыми подпорками, не уступает ему в спеси. Их ненависть остра, как углы их окон, а в сущности, окна домишек преисполнены такого же одиночества и отчаяния, как души их обитателей.
Домишки не боятся дороги, не прячутся за изгородями от проезжих и дорожной пыли. Они боятся лишь друг друга. По узкой выжженной полоске земли между ними проходит бамбуковая изгородь — высотой в дом, означающая; то, что справа, принадлежит одному дому, а то, что слева, — другому, и только ему.
Прежде здесь не было ни бамбуковой изгороди, ни сорняков. На их месте были две грядки овощей, принадлежавшие обитателям каждого из домишек, и земля тогда не молила о влаге — она была рыхлой и плодородной. Но что-то случилось, появилась изгородь, и овощи, росшие на грядках, становились все бледнее и бледнее, потом и вовсе пожухли. Обитатели домишек не поливали грядки: ведь вода проникает и на соседнюю и напоит чужую горчицу и чужую капусту. Мало-помалу все растения погибли, и заброшенная земля по обе стороны изгороди растрескалась.
Изгородь ставили две женщины, две смуглые деревенские женщины. Как-то раз одна из них застала своего мужа с другой. На следующее утро обманутая жена отправилась к бамбуковым зарослям у реки Пасиг и до изнеможения рубила бамбук. Она бросила дома маленького сына, ее не остановил его жалобный плач. Под палящим солнцем женщина перетаскивала бамбук домой. Она выбилась из сил, но ночью не сомкнула глаз. Едва забрезжил рассвет, она вышла на задний двор и принялась расщеплять бамбук. Муж увидел ее за работой, но ничего не сказал. В полдень Бьянг уже вгоняла в землю бамбуковые стойки. Тук, тук, тук, стучал тяжелый молоток, тук, тук, тук. Муж спросил, что она делает.
— Ставлю изгородь, — ответила Бьянг.
— Зачем?
— Мне нужна изгородь.
Тот же безобидный вопрос задала и другая женщина, Себия, бездетная вдова.
— Что ты делаешь, Бьянг?
— Ставлю изгородь.
— Зачем?
— Мне нужна изгородь, Себия. И пожалуйста, не приставай ко мне больше с разговорами.
Себия обиделась на эти слова. Желая досадить соседке, она тоже пошла к бамбуковым зарослям и нарубила бамбука. Потом расщепила его и, несмотря на усталость, стала вгонять бамбук в землю по той же линии, что и Бьянг, но с другой стороны. Постройка изгороди продвигалась с противоположных углов к центру. Но вот Бьянг вбила в землю последнюю стойку. Работа завершилась; испарина покрывала лица обеих женщин, взиравших с гордостью на величественную зеленую стену, разделявшую их.
Вскоре после того как появилась изгородь, муж Бьянг навсегда ушел из дому. Бьянг отнеслась к этому событию безучастно и не пыталась разыскать мужа. Она очерствела душой.
Изгородь скрывала все, что происходило в доме соседки. За изгородью был потусторонний мир, куда ни одна из женщин не решалась заглянуть. Шли месяцы, и каждая из них жила так, будто другой вовсе не существовало.
Однажды вечером Бьянг услышала за изгородью крики Себии. «Меня это не касается», — подумала Бьянг, притушила керосиновую лампу-кинке и легла на циновку рядом с сыном. И все же ей было не по себе от криков соседки; Бьянг поднялась, подошла к окну, глядевшему на изгородь, и громко спросила:
— Что с тобой, Себия?
С другой стороны донеслось еле слышно:
— Бьянг, сходи в город, приведи повитуху.
— Зачем тебе понадобилась повитуха?
— У меня начинаются роды, помочь некому. Прошу тебя, Бьянг, сходи за повитухой.
Бьянг долго стояла у окна. Она знала, кто отец ребенка, которого ждет Себия. Бьянг стояла неподвижно, и холодный ветер обвевал ее лицо. Какое ей дело, что Себия должна родить? Тонкая юбка не защищала от порывов холодного ветра. Бьянг решила, что ляжет спать. Укладываясь, она задела сына, и он застонал во сне: «Ааа-аа». А что, если другой ребенок стонет так же? Стонет в чреве Себии — чужом чреве? Бьянг быстро поднялась, обернула бедра верхней юбкой, завязала ее у пояса, накинула на плечи дешевую шаль.
— Ааа-аа! Ааа-ааа'
Ее душа отозвалась на этот крик. Крик жизни. Она спустилась вниз по бамбуковым ступенькам, скрипевшим в темноте.
Со временем изгородь обветшала, покрылась плесенью, покосилась на один бок. Сынишка Бьянг рос хилым; у него были глубоко посаженные темные глаза, косматые волосы. И дочь Себии была некрасива — грубые черты лица, плосконосая, узколобая. С той памятной ночи женщины не перебросились и словом.
Икингу, сыну Бьянг, запрещалось гулять у дороги: зачем ему знать, кто живет там, за изгородью? Его владения ограничивались домом и крошечным задним двориком. Порой он слонялся вдоль узкой полосы у изгороди и тайком заглядывал в щели. Он видел мельком смуглую девчонку со сплюснутым носом. Она была дурнушка, еще некрасивее, чем он сам, но крепкая и здоровая. Он наблюдал за ней, затаив дыхание, прижавшись к заплесневелой изгороди тонким, как тростинка, телом. Плосконосая девчонка возбуждала Икинга, его хилое тело ощущало биение жизни, в нем начинала бурлить, бунтовать молодая кровь.
Стоило ветру слегка стукнуть в стенку, как Икинг вздрагивал, будто кто-то тайком заглянул в сокровенный уголок его души. Икинг ощущал холодок в груди, он рос, ширился, покуда все тело не обливало мгновенным холодом и не кидало в дрожь. Он острее чувствовал свое одиночество, наблюдая за этой девчонкой, о которой не знал ничего, кроме того, что ему запрещалось с ней играть.