Рик Басс - Пригоршня прозы: Современный американский рассказ
Я, конечно, знаю, что меня не пустят послушать беседу мистера Толлиферро — ни теперь, ни никогда после. Мне не вечно оставаться двенадцатилетней, а вот девочкой я буду всегда, но все равно меня очень ободряет, что он так поздно вступил в наше Братство Верующих. Я, наверное, тоже торопиться не буду. Сначала кончу школу, колледж, пересплю с мальчиком и уеду в Нью-Йорк. (Последние два момента я объединяю, поскольку, как ни мало я знаю о сексе, этого достаточно, чтобы понять одно: я никогда не смогу им заняться, если мама будет в том же часовом поясе.) Вот когда мне будет пятьдесят два или около того и я наберусь, как мистер Толлиферро, достаточно Жизненных Опытов, вот тогда я вернусь в Западный Техас и покаюсь.
Обычно во время вечерней службы я развлекаюсь тем, что рисую себе эту трогательную — и еще такую далекую! — сцену покаяния. Но сегодня мне никак не удается увлечься мыслью о том, как я возвращаюсь в родной городок Снискать Прощение. Против обыкновения, я думаю только о службе, которая скоро начнется.
Мое место в хоре — посреди шести других девочек из общины моего отца в Форт-Уорте. Мы одинаково одеты в белые, отделанные кружевом моющиеся блузки от Дж. Ч.Пенни и скромные синие широкие брючки, которые кончаются точно в трех дюймах над нашими белыми носочками и теннисными туфлями. Кроме того, матери у нас всех считают дорожный утюг обязательной принадлежностью Юных Христианок, и наши одинаковые костюмы аккуратно выглажены.
То есть их костюмы. Я уже шесть лет как езжу в этот лагерь посреди юго-западного эквивалента пустыни Сахары и знаю, что при ста градусах на закате хлопчатобумажные материи теряют вид, а потому выгладила только перед блузки и брючек, чтобы не выделяться, ну а те, кто позади меня, авось подумают, что там все смялось от жары.
В прошлое или позапрошлое лето, когда я еще не переступала границу между хорошей девочкой и плохой девочкой, этот маленький обман тревожил бы мою совесть. В этом году мне двенадцать лет, и я преступница. Где уж тут до моральных тонкостей! Я вместе с хором пою «Каков я есьм», а в моей белой Библии лежат триста долларов, сложенные и прихваченные клейкой лентой над стихом шестнадцатым главы третьей Евангелия от Иоанна.
С того дня, как лагерь открылся три недели назад, я в домике художественных ремесел занималась доходным делом — в промежутке между дневным изучением Библии и сегрегированным купанием (мальчики отдельно, девочки отдельно). Старшие мальчики — ну, те, кто каждую неделю черпают у мистера Толлиферро важнейшие сведения, платят мне, чтобы я писала для них личные свидетельства, с которыми нам всем положено выступать на вечерней службе.
В нашей семье мы не занимаемся личными побуждениями. Когда мой брат Дэвид и я грешим, родители говорят о случившемся, а не о смягчающих обстоятельствах и карают деяние. Это постоянное подчеркивание того, что мы сделали, а не того, почему мы это сделали, подействовало на Дэвида и меня по-разному. Он — хороший мальчик, безгранично добрый, бодрый и ответственный, но образцы для него — не те люди, пример которых привел моего отца к служению Господу. Дэвид воздает Богу и отцу все внешние признаки уважения, но молится он Кларенсу Дарроу[13] и закону. Ему пятнадцать, но он уже много лет мог быть адвокатом-защитником.
Но если Дэвид хочет защищать весь мир, то я интересуюсь только, как защищаться самой. И я точно знаю, почему затеяла это дело со свидетельствами. Для того чтобы поквитаться с отцом. Потому что меня удочерили.
Хотя я заверяю моих клиентов при каждой продаже, что нас не изобличат, я еще ни одного свидетельства не написала, не воображая при этом, как мое прегрешение разоблачается публично. Сцена эта до того мне знакома, что даже глаз закрывать не нужно, чтобы ее увидеть. Вызов в кабинет директора лагеря, дверь за мной затворяется, ужас на лицах остальных лагерников, когда тайное становится явным; девочки из Баптистской академии причесываются и парочками мужественно отправляются утешать моего брата; автоматическая переброска моего имени в первую строку в каждом списке тех, за кого надо помолиться. Я часами воображала мельчайшие подробности моего позора, всегда подводившие к тому моменту, когда мой отец, вызванный из Форт-Уорта забрать меня домой, приезжает в лагерь.
Вот она — моя минута! Я сделала что-то такое ужасное, что даже моему отцу не удастся сохранить это в тайне. И пошла я на такое из-за его тайн.
Мы только-только вернулись из церкви — это был мой день рождения, мне исполнилось девять, и, когда отец позвал меня вниз, к себе в кабинет, на мне все еще было платье, которое мама сшила для этого дня, — розовое в горошек с белым атласным кушаком. Дэвид выскочил из своей комнаты узнать, что я натворила на этот раз (он любит заранее подготовиться для выступления в суде), но я ответила, что ему не надо беспокоиться, что в дни перед моим днем рождения я никаких преступлений не совершала. Когда я была на нижней ступеньке лестницы, из кабинета вышла мама, и я поняла, что мне и правда беспокоиться нечего: когда дело шло о дисциплине, мама и отец никогда не действовали по отдельности. У самой двери я вдруг сообразила: отец скажет, что я теперь большая, и, посещая церкви в других городах, он будет иногда брать меня с собой — Дэвид уже побывал в Атланте, и в Новом Орлеане, и в десятке техасских городков. Наконец-то пришла и моя очередь.
Отец стоял у окна. На скрип моих кожаных туфель по паркету он оглянулся и сделал мне знак сесть на диван. Потом откашлялся, точно перед проповедью, — этот кашель я слышала сотни раз и поняла, что он заранее подготовил то, что сейчас скажет.
Все мысли о том, как в номере атлантского отеля я буду заказывать гамбургеры, вылетели у меня из головы: заранее подготовленные фразы означали, что речь пойдет о вопросах жизни, смерти и спасения души. Как мне захотелось, чтобы мама и Дэвид были рядом! А отец сказал:
— Это очень тяжело для твоей матери. Она хотела остаться тут, но так расстроилась, что мы решили, мне будет лучше поговорить с тобой одному.
Это уже была неизвестная мне территория, и я выпрямилась, готовясь слушать, как в церкви.
Отец, продолжая говорить, взял мою руку, и секунду спустя я ощутила нажим вдавливающегося в кожу его бэйлоровского кольца[14] как напоминание о моей прежней жизни, той, в которой я проснулась утром, девятилетней, надела новое платье, подарок ко дню рождения, чтобы пойти в церковь, а потом вернулась домой.
Отец говорил, говорил, говорил, а я перестала слушать. Я выросла под пение о силе крови и сама об этом пела. Мне не требовалось длинных объяснений того, что значит быть удочеренной. Это значило, что я не дочь моего отца. И это значило, что я тайна даже для самой себя.
За три года с того разговора в кабинете отца я, конечно, сообразила, что я и не дочь моей матери. И, понятно, не поверила вранью, будто она несет ответственность за мое рождение. Но виню я отца. Мне не разрешено упоминать о моем удочерении никому. («Это только причинит боль твоей матери, — говорит отец. — Ты же не хочешь сделать больно своей матери?») Хотя женщины, прилежащие к нашей церкви, дружно считают меня Девочкой, Которая Не Признает Правил, Хоть Ей Кол на Голове Теши, этот запрет я соблюдаю. Мне больно в животе при одной мысли, что я кому-нибудь проговорюсь. Но больно и когда думаю, что где-то у меня есть другие мама и отец. Когда от этой боли плакать хочется, я пытаюсь объяснить про нее родителям, но мама меняется в лице прежде, чем я хоть слово скажу, а отец выходит из комнаты следом за ней. «Ты наше дитя, — говорит он, возвращаясь. — Мы тебя любим, и ты наша». Я не мешаю ему обнять меня, а сама думаю, что прежде не слышала, чтобы мой отец лгал. Я не его дитя, как Дэвид и как раньше считала себя. Попозже я вспоминаю эту ложь и думаю, что соблюдение тайны нужно моему отцу, что ему стыдно объявить всему миру, что я не его дитя, так как он меня стыдится. Мне вспоминается «форд», который отец купил в Далласе три года назад: в машине то и дело поломки, но он не захотел ее вернуть И я думаю об этом, когда сижу на своей койке, включив карманный фонарик, и пишу свидетельство о силе Божьей любви.
Мой отец — одна из причин, почему я художественно изготовляю христианские свидетельства, пока мои подруги по палатке склеивают подставочки из палочек от мороженого и леденцов. Но есть и еще одна причина: у меня это получается очень хорошо.
А больше ничего не изменилось, я остаюсь пожизненным левым крайним, когда мы каждый день играем в софтбол. Искренность моей веры в Иисуса постоянно ставится под сомнение самыми благочестивыми, самыми популярными из солагерников. И я все еще остаюсь единственной, кто ни на ступеньку не поднялась во Вспомогательном отряде девочек. (Другие девочки, младше меня, уже поднялись до ранга Королевы-регентши со скипетром, а я все Фрейлина и Фрейлина.) До этого года только сила семейных связей мешала мне спуститься в лагерной иерархии до уровня Касси Моузли, которая картавит и ходит в пестрой туземной одежде, которую ей присылают родители, миссионеры в Африке.