Елена Стяжкина - Один талант
Яша шел себе по дороге и улыбался. У него была ясность. Одышка, пот, наверное, тахикардия. И шаг не быстрый, не точный. Но ясность. Такая, какая была только в детстве.
Следователь Орлов спросил у гражданки Белозерской: «Как вы оказались в Туманном?»
Она ответила: «Это длинная история».
На бумаге не было видно ни страха, ни заикания, ни вызова. Может быть, она вздохнула. Может быть, улыбнулась плохой, злой улыбкой. У нее была такая. Для особых – ледяных и подлых – случаев. Для чужих, для совсем чужих людей.
А может быть, улыбнулась хорошей. Детской.
«Родители погибли в Гражданскую, воспитывала тетка по матери, в тридцатом году тетка умерла, семилетку закончила в детском доме города Красногорска, там же осталась работать, хотела поступать в педагогическое училище. Детский дом расформировали в тридцать третьем, провожая младших в новый адрес, подобрала на вокзале двух девочек, которые сидели рядом с мертвой женщиной. В милиции сказали, что отправить их сейчас некуда, нет такой возможности. Предложили забрать себе и оформили справку. На узловой сказали, что в Туманном нужны работницы на стекольный завод, что сразу дают жилье, паек и ясли. Ясли не дали».
Следователь Орлов спросил: «Что вы знаете о расстреле в Дурной балке?» И еще: «Кто выдавал коммунистов и комсомольцев?»
«Евреев тоже выдавали», – сказала гражданка Белозерская.
«Назовите фамилии врагов народа и полицаев, которых вы знаете».
«Я не знаю их фамилий».
«Назовите клички или адреса проживания».
«Я не знаю».
«Вы отказываетесь сотрудничать со следствием?»
Семь следующих строк, набитых нервными, рвущими бумагу клавишами, были аккуратно заклеены. Семь строк – семь полосок, ровных, как солнечные лучи.
А ниже – дата и подписи.
Что-то случилась там. Что-то случилось после грозного вопроса, цена которому – десять лет без права переписки. В лучшем случае десять.
Она улыбнулась? Заплакала? Поправила волосы? Чихнула? Стараясь ответить, задержала губами слово и засмеялась над собой? Или он посчитал ее годы, увидел ямочки на щеках, белую кожу и не увидел хромоты. Удивился? Ужаснулся? Представил всю ее жизнь? Пожалел? Остановился? Остался?
Двадцать три года ему, фронт, много грязи, много крови, много тяжелой работы без просвета. Кого он успел потерять, кого спасти, предать, уничтожить, вынести на себе, чтобы зацепиться за ее улыбку, ее надежду, уверенность почти в том, что все будет правильно и хорошо, потому что пока дышится – всё и живется. И больше не надо ничего.
Двадцать три года ему. Ей двадцать семь.
27Сделали ксерокопию. Директриса поставила на нее печать с номером фонда, дела и страниц, которые здесь именовались листами. «Можно еще акты гражданского состояния посмотреть? – спросил Яша. – Справки какие, если есть…»
Запись о браке была. Об усыновлении Лёвки. И Зины с Катей. Об удочерении их и смене фамилии.
Яша был тоже. Рожденный от Никифора и Анны в июле сорок третьего года.
Лёве эти документы помогли мало. Никак не помогли.
Он позвонил ночью, потому что ночной тариф дешевле дневного и потому что ночью подстерегала-наваливалась, наверное, тоска.
«Ты прости меня, дурака старого. Затеял это. Это все из-за меня. Мамка наша… Из-за меня пустила фрица. Жила, сцепив зубы, через стыд свой и позор».
«Она могла его любить…» – хотел сказать Яша, потому что уже знал тогда.
Она могла его любить.
Уходя вслед за Никифором и признавая в Яне Катю-Катюшу, мать часто говорила ей: «Н-н-не было греха. От н-н-начала и д-д-до конца не было греха. Р-р-разные все люди. Х-х-хороший он был…»
Яша слушал это с тревогой и нежностью. Хотел понимать как оправдание Зине, той старой истории, которую по детству своему не заметил.
Хотел понимать и понимал именно так даже тогда, когда мать гладила его по руке и быстро, без заикания говорила немецкие слова. Не «хэндэ хох» это было, не «швайн» и не «ахтунг».
Яша отчетливо различал знакомое «их либэ дих» и частое – «игал вас комт»[1]. Различал и целовал ее осторожно, то в щеку, то в нос. Куда придется. Она улыбалась и вздыхала, как после слез.
Дверь, состоящая из семи ровных полосок бумаги, была теперь закрыта. Мать как камень, лежащий в основе мироздания. Особенно такого хрупкого, как у Лёвки. Мать как часть всеобщего страдательного залога. Так правильно? Так лучше? Если Лёве так лучше…
К шестидесяти катились Яшины годы. Давно уже выветрился из головы язык, которым мерилась молодая жизнь. И деньги получили не только вкус, но и привкус. Привычный привкус унижения, когда или ты, или тебя.
Майору Онищенко не перепало. Яша свернул бизнес. Сделать это было легко: торговля не производство. Длинный обмен без серьезных обязательств.
К своему юбилею он стал доктором наук. Уже без Маркса и без уверенности в том, что экономическая теория – это наука, которая может. Что-нибудь может.
Очередной новый мир, частью которого снова был Яша, весело отрицал прошлое. Не пригождались навыки. Родители все время оказывались более глупыми и неприспособленными, чем дети. Кто у кого должен учиться, чтобы идти вперед?
Яша хотел читать вслед за студентами, чтобы понять. Но оказалось, что читать нечего. Яша не был уверен, что хочет идти вперед. Вот так, налегке. Но Яна… Яна настаивала: шунтирование, водитель ритма. И инфаркт – уже не приговор. Точно не разрыв сердца.
Она говорила, что это прогресс. И что он, Яша, своими торговыми деньгами дал ей возможность быть-оставаться врачом. И это большое счастье.
«Один грабит население, другой спасает, у нас с тобой безотходное производство», – отмахивался Яша.
«Ты не грабил! – сердилась жена. – Ты не грабил…»
А он смеялся. Вообще с Яной грустил редко. Был на месте и при деле. Читал спецкурс «Откаты как они есть». Официальное название, конечно, было другим…
А Лёве так ничего и не сказал. И себе не делал раны. Не копал, не судил и больше не писал Кате писем с требованием правды.
28В Бризигелле купил картошки. И на всякий случай лука. Умылся в фонтане, как под колонкой. Хороший такой, уютный, домашний, хоть и уличный фонтан. Удивился цветам – желтый, коричневый, оранжевый, снова желтый, розовый… Даже серые каменные стены умудрялись подцепить здесь яркие – красные или зеленые – двери и ставни. Подумал о том, что уезжать будет жалко. И будет сердиться Иван Николаевич, но не денется никуда, потому что у него Лёвкин масштаб вины. Неизбывный и бесконечный. И Яше от него – полезный кусочек. Открытые пока еще калитки, подъезды, ворота. Можно войти. Надо научиться, наверное, ставить уколы, следить за расписанием приема таблеток. Протертые супы, каши, паровые котлеты – это Яша уже умел.
Сорок секунд положено мужчине, чтобы понять, где нужное, а где ненужное. И взять нужное с собой.
У Яши теперь была женщина, о ней следовало заботиться. Баловать, кормить, защищать.
И была работа. Нормальная, человеческая работа. Грязная? Стыдная? Это смотря чем брезговать и с чем сравнивать. Бывали у Яши работы и хуже.
В общем, хватило бы здоровья. Но расценки придется повысить.
Мария бежала навстречу по дороге, к которой тихонько, но с любопытством, сползали поля.
– Я думала, что ты меня бросил.
– Нет. – Он покачал головой. – Мы поедим картошки. Я уеду. И приеду осенью.
– На праздник груш?
– На праздник груш. Но прошу тебя – никаких больше братьев. Пусть будут только девочки. Они смелые…
Место личного солнца
– Давай, как будто все уже было. Давай, как будто это было честно. Твоя спина – мокрая, а по позвоночнику течет ручей. Я накрываю тебя тяжелой махровой простыней. Ладно… Знаю сам: ручей вообще не отсюда. Капец. Плохо придумалось. Будем считать, вырвалось. Давай, я кладу щеку на твое плечо, да? Не поворачивай голову. Я небритый. Уколешься… И давай, как будто дети наши выросли, но мы еще есть. Просто поговорим.
Будем разговаривать, пока есть время. А хочешь, буду говорить я один…
* * *Жара. Восток. Лето. Море. Два часа дня.
Из всего этого я понимаю и принимаю только Восток. Ничего или почти ничего не рассказывая о себе, Восток делает меня послушной. Дома, на севере, я дружу с адреналином. Я все о нем знаю, часто использую по назначению, успевая прожить день, как год. Если считать по результатам. Но мне некогда их считать.
Здесь, на Востоке, я дружу с истомой. Ее не обязательно знать, можно только чувствовать. С ней непривычно и сначала кажется, что неуютно. Истома открывает мне глаза медленно и сладко. И вместо гулкого и сильного сердечного толчка она разливает по моему телу кровь не быстро, по каплям. И каждую из них я проживаю отдельно.
Истома пахнет, как кофе, как лаванда, как мокрый песок, как орхидея, как шкура натруженного вола. Мне не нравятся ее запахи. Точнее – не все запахи ее мне нравятся. Но я дружу с ней теперь. И нахожу радость, влажность и готовность долго раскачиваться в гамаке, отталкиваясь ногой от земли, покрытой поливной, а значит, немного искусственной травой.