Эдуард Тополь - Игра в кино
Царь в ужасе спешит к брату, хочет помешать убийству.
Изрешеченный пулями, Распутин падает не сразу. Он и его «опричники» в зловещей паузе приближаются к брату царя, к царю и трем офицерам, окружают их «танцем смерти».
Царица с криком прибегает сюда же, рыдает над трупом Распутина.
Революционный народ уводит ее, царя, брата царя, армейских офицеров и распутинских «опричников». И вот уже всю царскую семью – царя, царицу, их дочерей и сына Алешу – окружают стальной решеткой, они – в клетке. Народ заполняет сцену, солдаты в обмотках, комиссары в кожаных куртках и женщины в красных косынках митингуют и исполняют революционные танцы над трупом поверженного Распутина. Затем, на глазах плачущей царицы, они сжигают труп Распутина. Царица падает без памяти…
Народ революционно марширует у гигантского костра. В пламени горят (и почему-то не сгорают) распутинские «опричники»…
ФИНАЛ
Рождество, Сибирь, снег, зима.
Царская семья в ссылке. Охраняющие их революционные солдаты сидят на завалинке, играют на балалайке и поют частушки Демьяна Бедного. Появляются сибирские девчата, на них шерстяные платки, кожухи и валенки. Они танцуют с солдатами под гармонь. Постепенно и солдаты, и девчонки так разогреваются своими танцами, что сбрасывают платки, кожухи, валенки, шинели, сапоги. Темпераментный танец босиком на снегу напоминает ярые распутинские танцы.
Пользуясь тем, что охранники увлечены танцами, молодой красный офицер уговаривает старшую дочь царя Анастасию бежать с ним за границу. Дуэт молодого красного офицера и Анастасии. Их побег, арест, возвращение в тюрьму.
Ночь перед расстрелом.
Царица поет сыну, дочерям и мужу прощальную колыбельную.
Они готовятся к смерти.
Появляется Дух Распутина.
Под его песню революционные солдаты выводят царя, царицу и их детей из тюрьмы во двор и расстреливают. В танце расстрела звучат знакомые музыкальные фразы распутинских оргий… Под эту музыку Дух Распутина тоже вступает в танец, хохочет, мечется по сцене…
Его «опричники» появляются из ниоткуда и расстреливают революционных солдат, сибирских девчат, молодого красного офицера… Все громче хохочет Дух Распутина, все разгульнее танцуют «опричники», и в этом хохоте и танце – обрывки пламенных речей Троцкого, медлительная, с характерным акцентом речь Сталина, лающий голос Гитлера, заикающаяся речь Брежнева… рев танков и грохот взрывов, от которых рушится Россия и исчезает свет…
Тишина, мрак на сцене и во всем мире.
Издали, из глубины сцены, появляются босые Души убитых со свечами.
Тонкий детский голос убитого царевича поет старинный церковный напев. Души убитых – всех убитых: царя и его семьи, красноармейцев, комиссаров, сибирских девчат, царских офицеров и всех остальных участников спектакля – вступают на сцену и просят за нас у Бога.
А нас – о милосердии, человечности и вере…
Они прощают нам наши грехи, но только – если мы услышим их призыв…
Высокий голос убитого царевича поет о том, что каждый ребенок, погибший, убитый или умерший, – это наш с вами царевич…
Не убейте царевича в душе своей…
Не убейте…
Я был очень горд своей работой: мне, я полагал, удалось найти сценическое решение целой эпохи – с русской революцией, дворцовыми интригами и любовными коллизиями, я сумел связать все это единой драматургической конструкцией, на которой могли расцвести пышные ветви музыкального, вокального и балетного искусства. Хотя я никогда не делаю себе комплиментов, но тут, я был уверен, я мог воскликнуть совершенно искренне: «Ай да Тополь, ай да сукин сын!»
Я положил либретто в конверт и послал Взорову в Вашингтон. Спустя пару недель в почтовом ящике лежал пакет от Взорова с его вариантом моей работы. Точнее – с их вариантом, потому что теперь у меня появилось два соавтора – не только сам Взоров, но и его жена Люба. Читать то, что они написали, было невозможно с первой страницы, несмотря на то, что в их тексте кое-где всплывали и мои фразы. Но главный текст изобиловал такими перлами: «Взгляд „старца“ падает на картину „Обнаженная Венера“, Распутин осеняет картину крестным знамением, Венера стыдливо прикрывается обеими руками». «Распутин целует руку княгине Юсуповой, он давно добивается ее взаимности, и вот его желание сбывается. Распутин поет свою третью песню, в которой страстно объясняется княгине в любви. В ответ княгиня надевает русский головной убор, поет и танцует. Закончив свою песню, она наливает в приготовленный бокал с ядом шампанское и подает Распутину. Распутин знает, что вино отравлено, но выпивает весь бокал до дна и разбивает вдребезги драгоценный богемский хрусталь. „Жив я!“ – говорит Распутин и, поклонившись княгине, покидает дворец Юсуповых…» и «Под ритм бубнов и барабанов ожившее казачье войско танцует мужественный темпераментный танец, раздаются аккорды казачьей песни, царь запевает. Казаки дружно подхватывают припев. Песня переходит в казачий пляс с невообразимыми акробатическими трюками… В финале казачье войско во главе с царем наступает на зрителей. Распутин идет навстречу, пытаясь что-то сказать царю, в этот момент раздается выстрел. Распутин, покачнувшись, оборачивается в зрительный зал и грозит кулаком. Еще выстрел, потом еще и еще. Распутин стоит! Автоматная очередь! Распутин падает. Царица бросается к неподвижно лежащему телу Распутина».
Я позвонил Взорову:
– Юлик, я не против соавторства, но, может быть, писать должен я, а не ты и не Люба. Все-таки это моя профессия…
– Старик, – сказал он. – Я завтра буду в Нью-Йорке, нам нужно встретиться.
Я уже знал, что это значит, но не мог поверить моему опыту – я был (и остаюсь) убежден, что придумал замечательный мюзикл и написал первоклассное либретто.
Мы встретились возле Публичной библиотеки, в небольшом кафе-забегаловке на углу 42-й улицы и Пятой авеню. Взоров был предельно краток и сух:
– Старик, то, что ты написал, нам не нравится и совершенно не подходит. Насколько я понимаю, дальше тебе над этим работать бессмысленно. Пока!
И он ушел, оставив у меня в памяти сияющие отблески своих высоких лайковых сапог. Видимо, выше этих сапог я, оглушенный и потупленный, ничего в тот миг не видел.
А через полгода Наташа Ландау, жена Бориса Фрумина, сказала мне по телефону:
– Слушай, ты не хочешь прийти на показ мюзикла, который я оформила для Юлика Взорова?
– Какого мюзикла? – насторожился я.
– «Распутин». Юлик снял зал на 46-й улице и устраивает показ своего мюзикла для бродвейских продюсеров. Хочешь, я пришлю тебе билет?
– Конечно, хочу. А кто ему написал либретто?
– Какие-то американцы. На билете написано. Прочесть?
– Не нужно. Пришли билет, я сам прочту.
На красочно оформленном пригласительном билете действительно были указаны два американских автора, а фамилия Взорова стояла третьей. И он же значился композитором и постановщиком. Я, любопытствуя, пришел на показ. В небольшом, мест на сорок, зале с мягкими креслами все места были заняты сливками американского шоу-бизнеса: бродвейскими и голливудскими продюсерами, звездами балета и эстрады. Веревка с цыганской шалью вместо занавеса отделяла этот зал от крохотного подиума сцены. Сбоку стоял столик с магнитофоном, возле него дежурил Взоров. Перед показом он сказал несколько слов по-английски: что это, мол, только черновик спектакля, эскиз, но профессиональная публика, сидящая в зале, легко сможет оценить перспективы этого проекта. И – занавес пошел, началось дейст…
Нет, стоп! Никакого действия в театральном смысле слова там не было. Не было драмы, истории, пьесы – ничего! А были – под музыку магнитофона – только цыганские пляски в исполнении Взорова и его жены Любы, а-ля цыганско-русские арии Распутина и царицы тоже в исполнении Взорова и его жены Любы, а между этими номерами – какие-то ничтожные, аморфные связки, надерганные из моего либретто и плохо прочитанные в зал по-английски самим же Взоровым.
Это был провал похлеще всех моих советских провалов! Вежливые бродвейские продюсеры уходили из зала после первых пятнадцати минут, а я бы ушел и еще раньше, если бы не страстное желание посмотреть Юлику в глаза. Что я и сделал после шоу. Я прошел «за кулисы», то есть в какую-то крошечную кладовую комнату, где Юлик снимал с себя грим и хромовые сапожки Распутина, и сказал ему:
– Ну, здравствуй, Юлик! Поздравляю!
Нужно отдать ему должное: он побледнел, он не ждал меня на этом показе. И какой-то жалкий, просительный блеск появился в его глазах.
– Ты понимаешь, старик, – заговорил он, опережая мои упреки. – Я не мог взять тебя в авторы этого мюзикла. Никто из бродвейских продюсеров не пришел бы на показ, если бы ты значился автором. Поэтому я взял американцев, которых они знают. Конечно, эти американцы ничего не писали, я сам написал…
– И просрал мюзикл!