Марсель Прево - Шоншетта
Шоншетта опустила голову. От Дюкателя ничто не могло укрыться, хотя он и не покидал своей комнаты.
– Ступай вон! – приказал он.
Девочка сползла со стула и тихо пошла к двери, чувствуя непреодолимую потребность заплакать. На пороге у нее вырвалось подавленное рыдание.
– Ну вот! Теперь мы плачем? – раздался голос Дюкателя. – Ну, слушай, малютка! Поди ко мне… ну, скорей!..
Шоншетта вернулась. Теперь она плакала уже навзрыд.
Старик посадил ее к себе на колени и стал гладить ее густые волосы. Теперь он казался почти добряком, сердившимся на себя за то, что причинил такое сильное горе. Под влиянием его ласки девочка успокоилась и тихонько, пока он сидел в глубокой задумчивости, соскользнула с его колен и опустилась на пол, у его ног. Крепко держа обеими руками руку отца, она прислонилась затылком к его коленям и подняла на него глаза, в которых еще блестели слезы.
В продолжение нескольких минут Дюкатель рассеянно гладил ее волосы; потом внезапно опомнился, увидел ее у своих ног и, стремительно вскочив с места, вырвал свою руку и оттолкнул Шоншетту, крикнув:
– Убирайся вон! Вон!!!
Он задыхался; его глаза неестественно выкатывались из орбит, на губах выступала пена. Пораженная ужасом, девочка убежала, рыдая, а Дюкатель еще долго мерил свою комнату большими, неровными шагами. Иногда он останавливался, махал руками, громко говорил сам с собой, наконец, упал в кресло перед столом и уронил голову на руки.
Ах, как часто видела подобные сцены эта большая комната, особенно в это время года! Даже если утреннее свидание обходилось без таких инцидентов, минуты, проведенные в обществе отца, казались Шоншетте невообразимо долгими. Впрочем, вне его комнаты она пользовалась полной свободой. Весь этот дом на Университетской улице, с его бесчисленными покоями, старинными обивками, библиотеками, картинами, и маленький сад, совершенно заглохший за высокими стенами, отделявшими его от улицы, – все это безраздельно принадлежало ей, Шоншетте. Она могла все осматривать, перелистывать все книги, открывать все ящики и шкафы, переводить стрелки старинных часов, – никто не бранил ее.
Около часа она завтракала вдвоем с Диной, предварительно подававшей завтрак Дюкателю в его комнату; потом она занималась с мадемуазель Лебхафт, старой девой, которой она командовала по своему усмотрению, заставляя ее рассказывать истории о ее родине – Германии, После урока она до обеда, то есть до вечера, снова бродила по огромному дому; потом ложилась спать. Она не боялась спать одна в своей огромной комнате: ей казалось, что старые, верные предметы, среди которых она привыкла жить, взяли ее под свою защиту.
Так шла жизнь девочки в последние шесть лет, то есть приблизительно с тех пор, как она себя помнила. Иногда перед сном, сидя на краю постели и свесив свои маленькие ножки, она рылась в своем прошлом, но, сколько ни старалась припомнить, ничего более ясного не могла восстановить в своей памяти.
Однако Шоншетта была уверена, что не всегда жила в этом большом доме, – она жила в другом, вокруг которого расстилался сад, и этому саду конца не было. И «это», вероятно, было еще тогда, когда с ними была ее мать; но мать умерла, и они вернулись в Париж.
Иногда Шоншетта обращалась с расспросами к Дине, но мулатка неизменно отвечала: «Я ничего не знаю», – а потом обнимала ее, прибавляя:
– Только ни слова про это папаше, мой козленочек!
Глава 2
– Тише, радость моя! Не шумите, чтобы папа не услышал!
Шоншетта не могла удержаться от легкого крика, когда, открыв глаза, увидала в ногах своей постели Дину со свечой в руке.
– Что ты, старая Ди? Что ты пристаешь ко мне? Который теперь час?
– Пора вставать, моя милочка… Ну, пожалуйста, встаньте поскорее, порадуйте старую Дину!
Но девочка смотрела на темные окна, видела, что на дворе еще ночь, с инеем на стеклах и снегом на улицах. Мулатке пришлось самой вынуть из постели теплое маленькое тельце в длинной ночной рубашечке. Она покрыла неподвижную фигурку поцелуями. Полусонная Шоншетта не сопротивлялась, ее хорошенькая головка с бледным личиком и спутанными черными волосами тяжело клонилась на плечо Дины. Тогда мулатка принялась напевать низким гортанным голосом креольскую песню, в которой говорилось о любви и о сердцах, верных и неверных. При звуках знакомой песни Шоншетта наконец проснулась и с улыбкой открыла глаза. Для нее не было ничего прелестнее этих печальных мелодий, этих слов – насмешливых и в то же время наивных. И, пока Дина шнуровала ей корсетик, она напевала вместе с нею:
Les coeu'interesses —
Daile
Sont bons mepriser.
Наконец, совсем проснувшись, она спросила:
– Разве мы пойдем к обедне в такую рань?
Дина ответила, расчесывая ей волосы:
– Нет, радость моя, – сегодня не воскресенье, и мы не пойдем к обедне, – мы поедем кататься в карете… вы увидите, как это будет занятно…
Шоншетта задумалась.
– Это папа захотел, чтобы мы поехали кататься?
Мулатка колебалась, потом поцеловала девочку и тихо-тихо шепнула ей на ухо:
– Нет, моя козочка, не папа… нет… но все-таки надо ехать… ведь вы не хотите огорчить вашу старую Ди?
– Нет, – серьезно сказала Шоншетта, – едем!
Она больше не удивлялась неожиданной поездке, несмотря на необычайность последней; ее одинокие мечты уже приготовили ее к внезапному отъезду, к длинному путешествию в неведомые страны.
Одев Шоншетту, Дина взяла ее за руку, и они вышли из дома через калитку, выходившую на улицу Пуатье. Было страшно холодно. Свет газовых рожков красными пятнами ложился на белый снег. Прохожих не было, только метельщики чистили улицы.
Дина и Шоншетта сели в ожидавшую карету. Кучер окинул их любопытным взглядом и запер за ними дверцу; потом экипаж покатился через Сен-Жерменское предместье, погруженное в ночное безмолвие. Прижавшись к Дине, Шоншетта старалась и никак не могла согреть свои руки; ей очень хотелось плакать.
– На, я хочу знать, куда мы едем. Скажи! – воскликнула она.
Тогда мулатка запинаясь начала объяснять ей: они ехали навестить одну даму, старого друга Шоншеттиной мамы; эта дама больна и хочет видеть их.
– И она скоро умрет? – быстро спросила девочка.
– Надо молить святого Петра и Пресвятую Деву, чтобы она не умерла, – ответила Дина. – Если вы хорошенько помолитесь, она, может быть, и выздоровеет. Но она очень больна.
И крупные слезы потекли по щекам мулатки.
Шоншетта замолчала и задумалась, и в ее маленькой серьезной головке закружились тысячи соображений. Она вспомнила, что весь последний месяц Дина была какая-то странная. Она выпросила у Дюкателя позволение взять себе помощницу и почти каждый день отлучалась куда-то часа на два, умалчивая о том, куда уходит, но по возвращении обнимала Шоншетту нежнее, чем обыкновенно.
Тут Шоншетте пришло на ум, что эта больная дама хотела, может быть, подарить ей что-нибудь: ведь Новый год уже недалеко!
Потом эти мысли рассеялись, и Шоншетта, согревшаяся в объятиях Дины, развлеклась тем, что, дыша на замерзшее стекло, проделала в покрывавшем его инее отверстие и через него принялась разглядывать улицу.
День уже наступил, и на тротуарах виднелись пешеходы, то догонявшие карету, ехавшую шагом, то пересекавшие ей путь. Шоншетта с любопытством смотрела в окно. Какой странный квартал! Она так привыкла к уединенному предместью, которое проходила по воскресеньям, направляясь к церкви святого Фомы Аквинского! На одно мгновение она подумала даже, что они заехали в какую-то чужую страну, и спросила у Дины:
– Париж ведь очень большой? Правда?
– Да, мое золото, – ответила мулатка. – Париж больше всего на свете.
Фиакр остановился у тротуара. Дина выглянула в окно и сказала Шоншетте:
– Выйдем!
Улицу, на которой они вышли, окаймляли узкие высокие дома, с лавками в нижних этажах; они, казалось, толкали друг друга к бульвару, который пересекал их впереди, являясь ярким просветом, озаренным солнечными лучами, и представлял резкий контраст с самой улицей, черной от растаявшего снега, мрачной от тумана. Кругом почти не было видно экипажей, зато пешеходов было очень много: женщин с синими или красными платками, накинутыми на голову, торопившихся в лавку; неряшливо одетых мужчин с густыми шапками волос; работниц – с лицами, разрумянившимися от холода; министерских чиновников в пальто и цилиндрах. В воздухе несмолкаемо раздавались разнообразнейшие крики разносчиков, которые слышит по утрам Париж; торговцы овощами мерным шагом катили вверх по улице тележки со своим товаром.
Как все это не походило на Сен-Жерменское предместье! На голубой дощечке, прямо против того места, где они сошли, Шоншетта прочла: «Улица Мучеников». Они стояли перед решеткой большого двора, окруженного мрачными зданиями, походившими на казармы.
– Скорее, радость моя! – сказала Дина, – вы простудитесь!