Аркадий Гайдар - Судьба барабанщика
… Теперь, когда я узнал, что Славка уезжает, мне еще крепче захотелось в Одессу.
Дяди дома не было. Я сел за стол у распахнутого окошка, отвинтил крышку дядиной походной чернильницы, подвинул к себе листок бумаги и от нечего делать взялся сочинять стихи.
Это оказалось вовсе не таким трудным, как говорил мне дядя.
Например, через полчаса уже получилось:
Из Одессы капитан
Уплывает в океан.
На борту стоят матросы,
Лихо курят папиросы.
На берегу стоят девицы,
Опечалены их лица.
Потому что, налетая,
Всем покоя не давая,
Ветер гнал за валом вал
И сурово завывал.
Выходило совсем неплохо. Я уже хотел было продолжать описание дальнейшей судьбы отважного корабля и опечаленных разлукой девиц, как меня позвала старуха.
С досадой высунулся я через окно, раздвинул ветви орешника и вежливо спросил, что ей надо.
Она приказала мне слазить в погреб и поставить для дяди на холод кринку простокваши.
Я покривился, однако тотчас же вышел и полез.
Вернувшись, я попробовал было продолжать свои стихи, но, увы, – вероятно, оттого, что в сыром, темном погребе я стукнулся лбом о подпорку, – вдохновение исчезло, и ничего у меня дальше не получалось.
Я решил переписать начисто то, что сделано, и положить стихи на дядин столик, чтобы он подивился новому моему таланту.
Однако хорошей бумаги на столе больше не было. Тогда я вспомнил, что в головах у дяди, под матрацем, завернутая в газету, лежит целая пачка.
Пачку эту я развернул, достал несколько листиков и стал переписывать. Только что успел я дойти до половины, как опять меня позвала старуха. Я высунулся через окошко и теперь уже довольно грубо спросил, что ей от меня надо. Она приказала мне лезть в погреб и достать пяток яиц, потому что ей надо ставить тесто для блинчиков, которых, конечно, дядя захочет поесть вместе с простоквашей.
Я плюнул. Выскочил. Полез. Долго возился, отыскивая впотьмах корзинку, и, вернувшись, твердо решил больше на старухин зов не откликаться. Сел за стол. Что такое? Листка с моими стихами на столе не было. Удивленный и даже рассерженный, заглянул под стол, под кровать… Распахнул дверь коридора. Нету!
И я решил, что, должно быть, в мое отсутствие в комнату заскочили два наших сумасшедших котенка и, прыгая, кувыркаясь, как-нибудь уволокли листок за окно, в сад. Вздохнув, я взялся переписывать наново. Дописал до половины, загляделся на скачущего по подоконнику воробья и задумался.
„Вот, – думал я, – клюнет, подпрыгнет, посмотрит, опять клюнет, опять посмотрит… Ну что, дурак, смотришь? Что ты в нашей человеческой жизни понимаешь? Ну хочешь? Слушай!“
Я потянулся к листку со стихами и, просто говоря, обалдел. Первых четырех только что написанных мною строк на бумаге уже не было. А пятая, та, где говорилось о стоящих на берегу девицах, быстро таяла на моих глазах, как сухой белый лед, не оставляя на этой колдовской бумаге ни следа, ни пятнышка.
Крепкая рука опустилась мне на плечо, и, едва не слетев со стула, я увидел незаметно подкравшегося ко мне дядю.
– Ты что же это, негодяй, делаешь? – тихо и злобно спросил он. – Это что у тебя такое?
Я вскочил, растерянный и обозленный, потому что никак не мог понять, почему это мои стихи могли привести дядю в такую ярость.
– Ты где взял бумагу?
– Там. – И я ткнул пальцем на кровать.
– „Там, там“! А кто тебе, дряни такой, туда позволил лазить?
Тут он схватил листки, в том числе и те, где были начаты стихи об отважном капитане, осторожно разгладил их и положил обратно под матрац, в папку.
Но тогда, взбешенный его непонятной руганью и необъяснимой жадностью, я плюнул на пол и отскочил к порогу.
– Что вам от меня надо? – крикнул я. – Что вы меня мучаете? Я и так с вами живу, а зачем – ничего не знаю! Вам жалко трех листочков бумаги, а когда в вагонах… так чужого вам не жалко! Что я вас, ограбил, обокрал? Ну за что вы на меня сейчас набросились?
Я выскочил в сад, забежал на глухую полянку и уткнулся головой в траву…
Очевидно, дяде и самому вскоре стало неловко.
– Послушай, друг мой, – услышал я над собой его голос. – Конечно, я погорячился, и бумаги мне не жалко. Но скажи, пожалуйста… – Тут голос его опять стал раздраженным, – что означают все эти твои фокусы?
Я недоуменно обернулся и увидел, что дядя тычет себе пальцем куда-то в живот.
– Но, дядя, – пробормотал я, – честное слово… я больше ничего…
– Хорошо „ничего“! Я пошел утром переменить брюки, смотрю – и на подтяжках, да и внизу, – ни одной пуговицы! Что это все значит?
– Но, дядя, – пожал я плечами, – для чего мне ваши брючные пуговицы? Ведь это же не деньги, не бумага и даже не конфеты. А так… дрянь! Мне и слушать-то вас прямо-таки непонятно.
– Гм, непонятно?! А мне, думаешь, понятно? Что же, по-твоему, они сами отсохли? Да кабы одна, две, а то все начисто!
– Это старуха срезала, – подумав немного, сказал я. – Это ее рук дело. Она, дядя, всегда придет к вам в комнату, меня выгонит, а сама все что-то роется, роется… Недавно я сам видел, как она какую-то вашу коробочку себе в карман сунула. Я даже хотел было сказать вам, да забыл.
– Какую еще коробочку? – встревожился дядя. – У меня, кажется, никакой коробочки… Ах, цветок бездумный и безмозглый! – спохватился дядя. – Это она у меня мыльный порошок для бритья вытянула. А я-то искал, искал, перерыл всю комнату! Глупа, глупа! Я, конечно, понимаю: повороты судьбы, преклонные годы… Но ты когда увидишь ее у нас в комнате, то гони в шею.
– Нет, дядя, – отказался я. – Я ее не буду гнать в шею. Я ее и сам-то боюсь. То она меня зовет Антипкой, то Степкой, а чуть что – замахивается палкой. Вы лучше ей сами скажите. Да вон она возле клумбы цветы нюхает! Хотите, я вам ее сейчас кликну?
– Постой! Постой! – остановил меня дядя. – Я лучше потом… Надоело! Ты теперь расскажи, что ты у Славки делал.
Я рассказал дяде, как провел время у Славки, как он подарил мне сигналиста, пожалел, что через три дня Славку отец увезет к матери.
Дядя вдруг разволновался. Он встал, обнял меня и погладил по голове.
– Ты хороший мальчик! – похвалил меня дядя. – С первой же минуты, как только я тебя увидел, я сразу понял: „Вот хороший, умный мальчик. И я постараюсь сделать из него настоящего человека“. Ге! Теперь я вижу, что я в тебе не ошибся. Да, не ошибся. Скоро уже мы поедем в Одессу. Начальник мичманской школы – мой друг. Помощник по учебной части – тоже. Там тебе будет хорошо. Да, хорошо. Конечно, многое… то есть, гм… кое-что тебе кажется сейчас не совсем понятным, но все, что я делаю, это только во имя… и вообще для блага… Помнишь, как у Некрасова: „Вырастешь, Саша, узнаешь…“
– Дядя, – задумчиво спросил я, – а вы не изобретатель?
– Тсс… – приложив палец к губам и хитро подмигнув мне, тихо ответил дядя. – Об этом пока не будем… ни слова!
Дядя стал ласков и добр. Он дал мне пятнадцать рублей, чтобы я их, на что хочу, истратил. Похлопал по правому плечу, потом по левому, легонько ткнул кулаком в бок и, сославшись на неотложные дела, тотчас же ушел.
Прошло три дня. Со Славкой повидаться мне так и не удалось: в парк он больше не приходил.
Бегая днем по городу, я остановился у витрины писчебумажного магазина и долго стоял перед большой географической картой.
Вот она и Одесса! Рядом города – Херсон, Николаев, Тирасполь, слева – захваченная румынами страна Бессарабия, справа – цветущий и знойный Крым, а внизу, далеко – до Кавказа, до Турции, до Болгарии – раскинулось Черное море…
… И волны бушуют вдали…
Товарищ, мы едем далёко,
Далёко от здешней земли.
Нетерпение жгло меня и мучило.
Я заскочил в лавку и купил компас.
Кто его знает, когда еще он должен был мне пригодиться. Но когда в руках компас, тогда все моря, океаны, бухты, проливы, заливы, гавани получают свои очертания.
Вышел и остановился у витрины опять.
А вот он и Север! Кольский полуостров. Белое море. Угрюмое море, холодное, ледяное. Где-то тут, на канале, работает мой отец. Последний раз он писал откуда-то из Сороки.
Сорока… Сорока! Вот она и Сорока. Вообще-то отец писал помалу и редко. Но последний раз он прислал длинное письмо, из которого я, по правде сказать, мало что понял. И если бы я не знал, что отец мой работает в лагерях, где вином не торгуют, то я бы подумал, что писал он письмо немного выпивши.
Во-первых, письмо это было не грустное, не виноватое, как прежде, а с первых же строк он выругал меня за „хвосты“ по математике.
Во-вторых, он писал, что каким-то взрывом ему оторвало полпальца и ушибло голову, причем писал он об этом таким тоном, как будто бы там был бой и есть после этого чем похвалиться.
В-третьих, совсем неожиданно он как бы убеждал меня, что жизнь еще не прошла и что я не должен считать его ни за дурака, ни за человека совсем пропащего.
И это меня тогда удивило, потому что я был не слепой и никогда не думал, что жизнь уже прошла. А если уж и думал, то скорей так: что жизнь еще только начинается. Кроме того, никогда не считал я отца за дурака и за пропащего. Наоборот, я считал его и умным и хорошим, но только если бы он не растрачивал для Валентины казенных денег, то было бы, конечно, куда как лучше!