Павел Засодимский - Темные силы
Кожаные сапоги у Насти износились, подошвы поотстали, да и большой палец левой ноги выставился из сапога. Скоро морозы наступят – Насте нужно заводить обувь. Не могши ничего добиться от мужа и родных, Настя, по указанию добрых людей, обратилась к одному господину, члену благотворительного общества. Настя два раза уже ходила к благотворителю, но дома его не заставала. В последний раз ей лакей наказал прийти в субботу, в семь часов вечера. «Теперь, значит, самая пора и есть!» – подумала Настя, прислушиваясь к колокольному звону, доносимому до нее порывистым ветром.
Более часа простояла Настя в передней у члена-благотворителя, ожидая милостивой подачки и любуясь между тем на мягкий свет, разливавшийся от лампы, накрытой стеклянным матовым шаром.
Наконец вышел в переднюю письмоводитель важного лица и немного покраснел, подавая Насте – двугривенный. Бедная женщина посмотрела на серебряную монетку, повертела ее в руках и мысленно горько усмехнулась над щедрым даянием.
«Какие же сапоги я куплю на двугривенный?» – спрашивала она сама себя, сходя по лестнице, устланной ковром.
Лишь только успела она выпустить бронзовую ручку парадной двери, как снежный вихрь ослепил ее и чуть-чуть не снес с барского подъезда. Больная, усталая, пошатываясь, брела Настя по сугробам, судорожно стискивая в руке двугривенный и не чувствуя, что большой палец ее левой ноги холодеет и пронзительный ветер прохватывает ее насквозь. Зато чувствуется ей, что ветер насмешливо насвистывает ей в уши песенку о двугривенном; насмешливо, чудилось ей, посматривали на нее фонари сквозь бушевавшую по улице вьюгу…
Но нашлась же одна добрая душа – послала Насте три рубля на сапоги…
Это была одна старая вдова, женщина некогда богатая…
Более пяти тысяч осталось ей после мужа, служившего долго в приказе призрения, да своих собственных деньжонок насчитывалось у нее тысяч до трех. Капитал, по-провинциальному, имелся у нее, значит, довольно изрядный… И пришла в голову старой вдове несчастная мысль: не умствуя, буквально последовать евангельскому слову. Стала она раздавать свое имущество бедным.
– Просто претит мне пользоваться этими деньгами, как подумаешь, сколько бедноты-то на свете! – говаривала она и приводила из евангелия текст за текстом.
Рассуждения родных и знакомых о непрактичности промокались мимо ушей; денежки уплывали, и от горячего, но неосмысленного стремления получился тот печальный результат, что восемь тысяч куда-то неизвестно канули, а нищих в Болотинске не только что не уменьшилось, а даже, напротив, увеличилось, как значилось в таблице статистического комитета.
Один знакомый говорил раз вдове, что она будто бы просто из пустого в порожнее переливала.
– Почти так… – добавил он.
– Некому, батюшка, поучить-то глупую! – сказала старуха. – Жаль ведь человека… Видишь: с голоду гибнет… ну, как не помочь!
– Вы, значит, делали только то, – возразил ей собеседник, – что на ваших глазах не умирали с голода. А теперь, когда у вас у самих ничего нет, вам уж горю не помочь. А после-то вашей смерти… Да ведь, впрочем, сердце ваше в могиле кровью не станет обливаться!..
– Ну, а если бы все богатые взяли бы да роздали свое имущество? – заметила вдова. – Тогда бы, пожалуй…
Знакомый на это чересчур наивное замечание только свистнул и безнадежно пожал плечами.
– Ну, что ж! – промолвил он, усмехнувшись. – Даже и в таком случае много-много, если бы по пятиалтынному на брата досталось… Нет! Это – не то…
VIII
Старое старится, молодое валится
Прошло три месяца.
После трескучих морозов на дворе стояла оттепель; с крыш капало, дорога потемнела: сероватое небо, казалось, совсем было готово расплакаться мелким, частым дождиком…
Вечерело.
Больной Андрюша лежал на лавке; его исхудалое, матовое лицо с заострившимся носиком и светлые кудри, разметавшиеся по подушке, резко оттенялись на черной, закоптелой стене; сухие губы едва шевелились; воспаленные глаза его горели предсмертного тревогой…
– Мама! – прерывающимся, слабым голосом говорил Андрюша, высвобождая из-под дырявого одеяла свою ручонку и показывая на окно. – Там… у беьозы за поенницей… деньги… Дюшины денежки… Васе коня… Тетке Коконе – пятак… А там Насте… Бедная она!.. Тятя! У беьозы… у коявой…
Было видно, что Андрюша сильно спешит высказаться, словно предчувствуя свой близкий конец.
– Слышим, родной, слышим! – успокаивала его мать, глотая слезы и ласково гладя белокурую головку. – Никита! А Никита! – крикнула Степановна.
– Чего тебе? – спросил столяр, лежавший за перегородкой на скамье.
– Слышь, что Андрейко-то говорит, у корявой березы деньги у него запрятаны, – велит достать их! Коня, говорит, Васе купите, отдайте пятак тетке Коконе, а что останется, слышь, Насте… Бедная, говорит…
Андрюша с напряженным вниманием слушал мать, и когда она окончила, он вздохнул и, видимо, успокоился. Его поняли…
– Ну, что же! Вынуть деньги можно… – отозвался Никита, бывший на ту пору сильно под хмельком. – Посчитаем твои капиталы… Да ты, полно, не врешь ли, Андрюха?..
Отец недоверчиво смотрел на сына.
– Не… Дюха не врет! – прошептал Андрюша и попросил у матери испить водицы.
Никита между тем взял заступ и направился за дрова, где у самого забора росла старая, кривая береза. Разгребши вокруг дерева снег, Никита нашел между щепками и щебнем бумажный ящик из-под спичек фабрики «Гезена и Митчинсона». Тоненький ящик, вероятно, давно уже размок от сырости, потому что лишь только Никита прикоснулся к нему, как он весь развалился и содержавшиеся в нем медные деньги, звеня, раскатились по мерзлой земле. Столяр подобрал схороненный сыновний капитал и сосчитал… Насчиталось восемнадцать копеек серебром – все полушками да денежками, крупнее копейки не было монеты…
– Ох ты, куморка, куморка! – добродушно говорил пьяный столяр, входя в комнату и пошатываясь. – Восемнадцать копеек накопил… Молодчина! Да еще и завещанье делает!.. Словно умирать сбирается… Старость, знать, подошла! Экое дело!..
Столяр шутил, но не шутки и не смех были у него на уме в те минуты.
Глазки Андрюши блеснули, когда он завидел деньги. Степановна при виде «сыновних капиталов» уж решительно не мола удержаться и разревелась. Никита напрасно унимал ее… Степановна выбежала в сени и там тяжко и горько рыдала и, наплакавшись, возвратилась к изголовью умирающего сына. Теперь скажу, кто были «Вася» и «тетка Кокона» – личности, упомянутые в завещании Андрюши. Вася, младший сын отца Василия, с которым Андрюша был очень дружен и постоянно играл в лошадки и в зайчики. Теткой же Коконой звал он одну нищенку старуху – Татьяну. С этой старухой у Андрюши дружеские отношения никогда не прерывались… Это были два существа, любившие Андрюшу и взаимно любимые им…
– Тошно, мама! – стонал Андрюша, мечась по жесткой постели. – Тятя!.. Тошно! Ох, тошнехонько…
Горячка жгла Андрюшу. Когда сумерки спустились на печальный сад, на его старые деревья, когда в сероватом небе угас последний дневной луч и на земле стемнело, горячка совсем уже сожгла Андрюшу и труп его бросила в холодные объятья бледной гостьи…
И вот – лежит Андрюша на столе, в переднем углу; светлые волосы его гладко причесаны, он наряжен в белую рубашку. Старинный образок-складенец стоит у него в головах; восковые свечи горят, горят и тускло освещают спокойное милое личико. Тонкие, исхудалые ручонки легко покоятся на впалой груди. Тихая, безмятежная улыбка не сходит с побледневших губ.
– Светик ты мой! Радость моя ненаглядная! – причитала Степановна, обливая слезами подушечку и кудрявую голову, ту самую голову, по которой она так жестоко, так немилосердно била Андрюшу при жизни.
Мать поцеловала холодный лоб своего сына, его глазки, закрытые навеки, те самые глазки, которые так часто смотрели на нее то ласково, то испуганно, то с мольбой.
Никита молча стоял у покойника в ногах и смотрел на бледное лицо, не отводя глаз, не шевелясь, словно боясь разрушить овладевшее им очарование. Хмель вышибло у Никиты из головы мигом, лишь только заслышал он громкие всхлипыванья жены: Никита заснул было так крепко-крепко… «Сон что-то очень долит; гости, видно, будут!» – подумал он, засыпая. «Успокоился, успокоился голубчик наш!» – услышал Никита сквозь сон… Увидев же вместо своего любимца Андрюши похолоделый труп, Никита без стона, без вздоха тяжело опустился на лавку, запустил руки в свои седые волосы, да так и замер…
Нехорошее пробуждение! Такое отрезвление показалось слишком жестоким даже и для загрубелого Никиты… В первые минуты он сидел без определенных дум, без желании; только одно скорбное сознание болезненно-ярко выступало из хаоса обуревавших его ощущений: он потерял Андрюшу, никогда его больше не найдет он, хотя бы весь мир прошел из конца в конец, никогда не услышит его голоса, никогда маленькие ручонки не поласкают его, старика, не обовьются вокруг его загорелой морщинистой шеи. Это сознание темною тучей налегло на Никиту, приклонило низко его голову. Один-то радостный луч только и был у него, и тот погас. Глухой ропот и грешные жалобы поднялись в душе Никиты. Потом еще явилось раскаяние: так ли он заботился об этом нежном созданьице, как бы следовало? Раскаяние мучительно охватило Никиту. Оно, без огня, жгло несчастного отца. Быть может, один Андрюша, один он, добрый, любил его искренно, чистосердечно. Теперь только столяр почувствовал, какая пустота водворилась кругом него со смертью сына; теперь только сознал он ясно, как сильно он был привязан к этому безгласному, доброму существу.