Надежда Кожевникова - Елена Прекрасная
– Зачем вы живете вместе? – спрашивала Елена Галку. – Это же дикость, так друг друга истязать!
– Ну да, – с хитрецой, но как-то по-сумасшедшему прищуривалась Галка, – чтобы братец меня в тму-таракань загнал, в новостройку какую-нибудь, а сам здесь зажил со своей супругой барином, уж нет!
– Ну почему так, – Елена в который раз и потому без энтузиазма объясняла, – можно разменяться хорошо, чтобы всем было удобно. А главное, при разъезде у вас будет нормальная жизнь.
– Нормальной не будет! – выкрикивала Галка, и глаза у нее становились совсем сумасшедшие. – Нормальная, у нас? Да мы по кусочкам, медленно друг друга сожрем – вот тогда все и закончится.
Вот это было в них обоих, сестре и брате, страшно – обреченность. Если обои на стенах покорежились, пусть клочьями висят. Паркетина отлетела, пусть пол провалится. Денег нет – надо пальто продать и пропить поскорее деньги. Что-то, Глеб жаловался, сердце покалывает – вот и лучше бы помереть.
Когда это началось? Когда возник в них азарт гибельного самоуничтожения? И почему? Привилегии ли, которыми они пользовались в начале жизни, их развратили? Или тайный какой-то недуг таился в этой внешне здоровой семье? Или – однажды Елена подумала – беда брата и сестры гнездилась в том, что оба от природы были незаурядны, но одаренность, не выраженная ни в чем конкретном, так сказать, незадействованная, обернулась в бессмысленное, злое, разрушающее изнутри томление – превратилась в неизлечимый недуг.
Впервые, по контрасту с Галей и Глебом, Елена ощутила себя положительной, рассудительной, разумной. И в институте она снова теперь училась, только на вечернем отделении.
Вспоминала иной раз Николая. Как он приходил ночью, как на кухне, опасаясь нашуметь, она кормила его, как пил он сладчайший чай, заплетя одну за другую свои длиннющие ноги. Как был равнодушен, скучен в любви. Как быстро засыпал. Как глядела она с тяжелым сердцем на него, спящего.
А говорили – талант, личность! С ней он почему-то таких качеств не обнаруживал. Выжатым, пустым видела она его. Может, и не сложно было бы так жить, и немного усилий действительно от нее требовалось. Только пусть станет он знаменитым, пусть мама осуждает ее, пусть считает, что блестящая жизнь по ее же вине от нее уплыла – не жаль! Это был не ее путь. Нет у нее тщеславия жены, другое есть: требовательность женщины, для которой самое важное, чтобы ее любили.
12
…Ходит? Ну и что? Она его не зазывала, не заманивала. Нарочно даже вынуждала в самых неприглядных будничных заботах участие принимать. За молоком для Оксаны сбегать, а однажды – он к ней с цветами явился – поручила вынести помойное ведро. Он вынес. Потом в ванной долго, тщательно мыл руки: чистоплюй! Квартира на него должна была произвести ужасающее впечатление. Но он только сказал: «Сквозняки. Не простудился бы ребенок». И в следующий раз принялся аккуратно, сосредоточенно заклеивать окно. Елена в душе смеялась – и злилась. Что он, измором ее взять решил?
А с виду был такой баловень, красавчик: глаза серые, орлиные, чуть оттянутые к вискам, рот с изогнутыми губами, а цвет лица медно-смуглый, как у индейца. Подтянутый, спортивный, здоровьем своим очень занимался: лыжи, теннис, пробежки по утрам. Откуда только такой выискался и так к ней прилепился?
На дне рождения у Елениной сокурсницы они познакомились. Елена пришла одна, а все парами, женатики, ну скукотища!
Решила: «Хоть поем вкусно и пораньше уйду». Но что-то, видно, в самой ее крови не позволяло сидеть в тени, не выделяться, не сделать попытку хоть чье-то внимание к себе привлечь. Выпила, и чертик в ней зашевелился. Огляделась: ни за кого не зацепился взгляд. Но захотелось подразниться, расшевелить этот тускло тлеющий костерик, чтобы вспыхнули, запламенели мерно жующие за столом лица гостей. Встала, шумно двинула стулом: «А музыка – где?».
Мать все же подбрасывала ей модные тряпки, и тут Елена порадовалась, что на ней брюки в обтяжку, свитер белый, ангоровый, и вот встала, взглянула на них, сидящих за столом.
После первого танца с неловким, стеснительным мужем сокурсницы другие пары за ними потянулись. Завертелась игра: улыбки, шуточки, намекающие взгляды, и вместе с тем боязно: муж-жена где?
Они-то расшевелились, а ей уже скучно стало, как гастролерше в провинции после чахлых аплодисментов: боком, к столу, чтобы затереться в угол. Неужели что-то сломалось в ней?
И тут навстречу поднялся он, высокий, – кажется, Митя? Лица его, медно-смуглого, она не успела разглядеть.
Полутьма, положенная на подобных вечеринках. Теснота. Пары рядом топчутся, тысячу раз уже это было. И вдруг она почувствовала, как крепко, властно, с откровенной жадностью обняли ее его руки: она удивленно взглянула снизу вверх на него.
Он ответил ей суровым взглядом. Эта суровость вместе с трепетной жадностью рук ее взволновала. И оказалось новым, еще не испытанным – влечение, в котором разум никак не участвовал, даже, пожалуй, сопротивлялся. Он ей не нравился, этот медно-смуглый, – ее притянуло к нему.
Больше она с ним не танцевала. И ускользнула домой, чтобы не увязался провожать. Но дня через три он позвонил: узнал, верно, телефон у той же сокурсницы. Набился в гости и вот, нате вам, зачастил.
Но после ни разу то, что возникло в танце, между ними не повторялось. Она держала его при себе как мальчика на побегушках, будто мстя, будто желая самой себе что-то доказать. И он вроде бы покорился незавидной этой роли: значит, она решила, не опыт, не искушенность тогда, в танце, у него обнаружились, а нечто для него самого неожиданное, и, следовательно, ей проще будет им повелевать.
Она и повелевала, но незаметно, изо дня в день привыкала к его услужливости. От лени, от, ей казалось, пренебрежительного к нему отношения посвящала его в свой быт, в житейские хлопоты, и вот он уже Оксану из яслей забирал, воспитательницы его узнавали. Но ни словом, ни жестом не нарушал установленных ею для него пределов. И насмешки ее, и нередкое в ней к нему раздражение отскакивали как от брони. Удивительно: он до капельки, абсолютно был ей ясен, прост, но в простоте его крылась такая цельность, гранитная, что никак ей не удавалось этот монолит расшибить.
И вот тут в ней зародились сомнения. Все более крепнувшее и как бы устраивающее его вполне их приятельские отношения, без тени намека на что-то иное, возможно, из духа противоречия, ее повернули вспять – к тому вечеру, к танцу, когда она вдруг удивленно на него взглянула, почувствовав властную, грубую от нетерпения, жадную силу его рук.
Что ж это было – случайность? Или он так легко от нее отказался? А если попробовать снова его соблазнить?
Поразительно! Он уклонялся. Вечером, только Оксана засыпала, старался улизнуть. Хватал пальто, дико, испуганно, по-лошадиному косил глазом. Это она еще никогда не пробовала – принуждать! И гневно хлопала ему вслед дверью, представляя, как он, скользя рукой по перилам, еле сдерживается от хохота – смеется, смеется над ней!
И все-таки ей удалось. Ну и победа… Она лежала, глядя на покоробленный, с лепниной бездарной потолок, на корявый шнур, приспущенный низко к пыльному, в форме шара, пластмассовому абажуру, глядела, не думая ни о чем. Почти забыв о том, кто лежал с ней рядом. Но повернулась и снисходительным жестом провела ладонью от лба его вдоль щеки. И вздрогнула: ладонь ощутила влагу. «Что ты, что ты?!» – она испугалась, губами коснулась его лица. Нет, не ошиблась: горячо, солоно.
Мужские слезы – ведь стыдно. Как смел он быть таким жалким? Или это она во всем виновата? От раскаяния, от вынужденной участливости, а все же не веря, не понимая, снова ткнулась губами к его лицу.
Он ее отстранил, но тут же привлек, прижал крепко. Сказал с неожиданной твердостью: «Бедная моя, бедная. Зачем так терзаешься, зачем изломалась? Бедная, слабая, глупая моя…»
Она удивленно – и страстно веря каждому его слову – слушала. Моргала, чувствуя, как ее ресницы щекочут его ладонь, большую, в которой она вся сейчас спряталась.
13
Характерно, что за довольно длительное знакомство она толком ничего о Мите не знала. Внушила себе почему-то, что он благополучен, устроен и к ней прилепился из прихоти балованного сынка, которому наскучил порядок, лоск, окружающие его с детства. Потому ей и нравилось его шокировать своей богемностью, от которой должно было его коробить. В его сдержанной воспитанности ей виделся недостаток жизненного опыта, тепличность, и казалось, что тут у нее есть очевидное над ним превосходство, и она не упускала случая его этим кольнуть.
Хотя ее-то опыт на чем строился? На романах, «любовях»? Горечь, разочарования, ею втайне лелеемые, – разве так уж серьезны они были? Уход от матери, домашний, игрушечный бунт, но опять же мать за ее комнату платила. И одевала. И вообще жила она, Елена, с уверенностью, что мать в случае чего подстрахует, поможет, вытянет, так что в самостоятельность свою она тоже скорее играла, играла в заброшенность. Мать ежедневно ей звонила, и ссора их в общем-то уже и перестала быть ссорой, просто Елене удобнее казалось жить подальше от материных зорких глаз. Но для Мити она считала нужным изображать непримиримость, бескомпромиссность: родные, такие черствые, ее унижали, и она предпочла унижениям нужду.