Дмитрий Григорович - Пахатник и бархатник
Общее мнение было таково, что Филипп нахвастал, – хотя до сих пор никто еще не мог привести случая, когда бы Филипп поступил таким образом. Вскоре об нем совсем забыли. Везде во всех отдельных кружках только и толку было, что об известии, привезенном Гаврилой, – о том, что такая уж, знать, напасть пришла, – и делать нечего: наступили, знать, времена такие тяжкие!
XXIII
Между тем брат Филиппа и другие члены его семейства, которое было очень многочисленно, спешили возвратиться домой.
У видя, что Филипп не шутя приготовляется в путь, все приступили к нему, убеждая его не ехать. Но Филипп ничего не хотел слушать; он велел бабам идти в избу и оставил при себе только брата, с которым жил всегда очень дружно; они до сих пор ни разу даже не поссорились.
Брат начал в свою очередь убеждать Филиппа оставить свое намерение.
– Вот вздор какой! Чего ты опасаешься? – возразил Филипп голосом, который показывал, что сердце его еще не улеглось и кипело остатком негодования.
– Боюсь, брат, не вышло бы худа из этого…
– Это насчет меня, думаешь? Ничего не будет! Каков ни есть управитель, он все же свой рассудок имеет; увидит – не пьяница я, не бунтовщик какой; приехал просить об настоящем деле.
– Хорошо, как послушает; сказывают, не такой человек…
– Врет Гаврило! – нетерпеливо перебил Филипп. – Отсохни правая моя рука, коли не врет! Сам рассуди: статочное ли дело, чтобы человек, какой он ни есть, слушать не стал, коли толком, настоящее говорят? Побожиться рад – Гаврило ничего этого, что надо было, не сказал управителю; такая уж душа соломенная! Не токмо перед управителем, другой раз и перед своим-то братом, – кто побойчее, – и то молчит… Ты ничего этого не опасайся. Приеду, скажу: так и так, повременить только просим до срока, – как по положению… цена уставится, – к Кузьме-Демьяну все как есть представим…
– Делай, как знаешь; я бы не поехал, – сказал брат.
– Это почему?
– Потому, если и ладно сойдет, послушает тебя управитель, – не стоят они того, чтобы хлопотать…
– Думаешь, за мир просить еду?… – с живостью произнес Филипп. – Нет, подождут теперича! Пускай опять Гаврилу посылают, – чорт с ними! Как знают, так пускай сами разделываются… Как только к делу пришло, все один за одним отступились… Еду за себя просить – за семью свою. Нам всего накладнее приходится; хлеба продашь вдвое – деньги выручишь те же: по семейству по нашему, давай бог, чтоб, при настоящей-то цене, на зиму хлеба достало, покупать не пришлось; потому больше и еду. Нет, разделывайся они как сами ведают!.. Я теперь, что хошь мне давай, – пальца не согну для мира – шабаш!..
Брат, побежденный отчасти такими доводами, не старался более удерживать Филиппа и помог ему даже запрячь лошадь.
XXIV
Как только узнали в деревне об отъезде Филиппа, мнение об нем тотчас же переменилось. Даже те, которые на сходке подтрунивали над ним заодно с Гаврилой и говорили, что Филипп только храбрится и хвастает, не переставали теперь выхвалять его, величали его самым толковым, деловым и вместе с тем самым смелым мужиком деревни. Все домохозяева, повесившие было голову, снова исполнились надеждой и воспрянули духом – точно так же, как в то время, когда ждали возвращения Гаврилы. Деревня снова громко заговорила.
Гаврило, переходя из избы в другую, напрасно убеждал всех, что поездка Филиппа не принесет никакой пользы, кроме той разве, что его самого хорошенько проучат и сделают посмирнее, – что управитель, – если б даже не понуждало его к тому письмо барина, – совсем не таковский человек, чтобы стал кого-нибудь слушать; напрасно убеждал он покориться и приступить к сбору оброка, – никто не трогался с места; отовсюду встречал он один ответ: «торопиться некуда; время терпит; дай Филиппу приехать, что Филипп скажет!»…
На другой день вечером напрасно, однако ж, прождали Филиппа: он не возвращался.
– Что ж бы это значило?.. – спрашивали друг друга соседи.
В доме самого Филиппа началась между тем тревога: мать, жена и сестры его одна за другой выбегали на дорогу за околицу; часто та или другая выжидали его там по целому часу. Беспокойство заметно также начало овладевать братом. На следующий день в доме Филиппа раздались всхлипыванья.
Прошел и этот день. Филипп все-таки не возвращался. Всхлипыванья в его доме превратились в громкий вопль. Брат начал было уговаривать мать и сестер, стараясь всячески их обнадежить, – ничего не помогало; к жене брата он уже не приступался; она лежала ничком на дворе и голосила, словно по покойнике.
Наконец на четвертый только день, поздно вечером, распространился слух, что Филипп приехал. Немного погодя стали разглашать по деревне странные вести: говорили, будто Филипп, как только вышел из тележки, прямо отправился к себе в ригу; ни с кем из домашних он не поздоровался, никому даже слова не промолвил. Обрадованная жена, с которой жил он всегда ладно, бросилась было к нему с воплем, – он грубо отвел ее руками и сказал только: «Что тебе… давно, что ли, не видала?..» После того пошел он в ригу. Жена, мать и сестры последовали за ним, желая добиться какого-нибудь толку, – он всех разогнал, всем велел идти домой и допустил к себе одного брата. Войдя в ригу, Филипп с сердцем бросил наземь полушубок, бросил шапку и ничком повалился на солому. Два-три человека, которым потом удалось говорить с братом, спешили сообщить, что Филипп велел брату везти хлеб и продать его за первую цену, какую дадут.
– Стало, и нам то же делать! – был общий отзыв. Слух обо всем этом не замедлил, конечно, достигнуть ушей Карпа.
– Оброк не пуще велик, а много придется теперь за него хлеба отдать! – задумчиво промолвил старик, обратившись к сыну, который передал ему общую весть. – Хлеба, который останется, – только на зиму хватит для семейства… Сколько ни считал я все эти дни, не выручишь денег тех, что за избу отдать надобно… Так, стало, тому и быть! – довершил он угрюмо.
Карп, точно так же как и остальные обыватели Антоновки, лишившись всякой надежды на благоприятный поворот дела, упал вдруг духом и толковал теперь о том только, чтобы насыпать возы и везти хлеб на продажу.
Так как пятнадцать рублей, получаемые Гаврилой в виде жалованья, засчитывались ему ежегодно в оброк, – староста на свой счет не очень сокрушался. Он тревожился тем только, что управитель того и смотри пришлет за ним и потребует отчет за медленный сбор мирского оброка. Движимый такою мыслью, он еще неусыпнее начал убеждать всех и каждого, что если уж вышло такое невзгодье, – откладывать нечего; чем скорее отдашь деньги, тем скорее отвяжешься от управительского надзора и неприятностей, которые грозят миру в случае промедления.
– Главная причина, в спокойствии тогда оставят, вот что! – повторял староста, – станем оттягивать – осерчает, уж это наверное так; пожалуй, еще станового пришлет… расправа начнется… что ж хорошего??
На этот раз никто не возражал ему; вместо смелых, бойких ответов он встречал одну молчаливую покорность.
Решено было всем миром понаведаться завтра же утром к Дроздову и условиться с ним насчет цен. Впрочем, это были одни только пустые разговоры; никто не сомневался, что все равно надо будет отдать хлеб за ту цену, которую назначит Дроздов.
XXV
То же самое ожидало крестьян, если б они повезли теперь хлеб в ближайшие уездные города. Купцы очень хорошо знают, что если мужик в такую пору приехал с хлебом, – видимое дело, его прижали, ему до зарезу надобны деньги; они спешат воспользоваться таким благоприятным обстоятельством и в свою очередь его прижимают. Городские кулаки еще плутоватее, еще неумолимее деревенских. Уже одно то, что крестьянин насыпает дома рожь настоящей мерой, а купец принимает ее по своей мере, несравненно большего объема, – заставляет всегда первого избегать продажи в городе.
На этом основании антоновцы решились прибегнуть к Дроздову; к тому же он проживал от деревни верстах в пяти всего-на-все.
Дроздов, или, лучше, Никанор, потому что так обыкновенно называл его народ, – был простой откупившийся на волю мужик, содержавший большую миткалевую фабрику.
В некоторых уездах средней России таких фабрик развелось – особенно в последние годы – такое множество, что нет почти деревни, где бы не возвышалось неуклюжего бревенчатого строения, из которого с утра и до вечера слышится шум разматываемой бумаги и щелкотня ткацких станов. Над этими фабриками не существует ни присмотра, ни контроля; хозяева, обеспечивая себя ежегодно домашними расчетами с мелкими местными властями, – приобретают положение, которое ничем почти не отличается от положения начальников диких племен на самых отдаленных архипелагах Тихого океана. Самоуправство является здесь в полном своем безобразии. Хозяева по произволу изменяют заработную плату; назначается такая-то цена за основу; основа готова – хозяин переменял цену, и работник получает меньше того, на что рассчитывал. Бедные крестьяне соседних деревень посылают на фабрику своих девочек и мальчиков для размотки бумаги; нет возможности приходить всякий день за несколько верст и уходить вечером; дети ночуют на фабриках; все это спит где ни попало и вповалку; можете судить о том, что здесь происходит и как, по мере процветания фабрик, должна процветать нравственность. Мало того, хозяева редко или, вернее, никогда не рассчитываются с народом на чистые деньги. Они покупают в городах залежалые партии сапогов, оптом скупают шапки, подмоченную соль, годовалую муку, перепревшую крупу и т. д. и рассчитываются таким материалом, ставя за него всегда втридорога против того, что стоит он им самим. Народ, следовательно, обут и одет скверно, ест худую пищу и постоянно без гроша денег.