Вера Кетлинская - В осаде
— А знаете, что я вспомнил, Леонид Иванович? — сказал Алексей. — Нашу ночную беседу в землянке… Помните? Счастливому народу труднее раскачаться на войну, но за своё счастье он будет драться так, как никогда ещё не дрались люди на земле.
— Помню… Но, должно быть, я был тогда прав только отчасти. Во всяком случае, о ходе войны у меня было представление неточное, узкое, со своей кочки, а с кочки немного увидишь. Помните, мы с вами сколько тогда ворчали? Тут пехота побежала, там сосед подвёл, здесь авиация не прикрыла или артиллеристы сплоховали. Всё это было. Но целого мы не видели. А в целом получилось то, о чём Сталин нам спустя два месяца сказал: в целом немца измотали и спеси ему сбили, блицкриг его сорвали, урон ему нанесли сильнейший и вот теперь начали громить по частям — под Ростовом, под Тихвином, под Москвой… И мы с вами, что бы там ни случалось порою, первыми остановили немцев под Ленинградом…
— А я другое вспомнила, — многозначительно сказала Анна Константиновна. — Вот вы вошли сегодня, Митюша… с орденом, с отличием, настоящий воин, даже лицо у вас другое стало… А мне вспомнилось, как вы сюда из окружения вернулись…
— Это когда вы меня за дезертира приняли?
Он искусственно засмеялся и оглянулся на Марию. В глубине комнаты было полутемно, и Митя не увидал, а угадал улыбку Марии.
— А что ж, Митя, — сказал Каменский. — Я вас встретил уже обстрелянным, на вас можно было положиться. Сейчас вы — герой, с орденом за боевые дела. А ведь и вы когда-то от немца бегали, верно?
— Я же был мальчишкой, — срывающимся голосом сказал Митя. — Конечно, случалось так, что и бегал…
— Уменья не хватало, — заговорил Алексей. — Я хоть и не бегал, а как вспомню свой первый бой — ну, разве это бой?! Азарта много, злости много, а действовать экономно, друг друга беречь, бить точно в уязвимые места — не умели! Но что вы верно сказали, Леонид Иванович, — и тогда уже я видел в том, как мы воюем, что-то глубоко отличное от того, как воевали немцы. Я уж не говорю о том, что можно назвать общим замыслом, стратегией, войны. Но даже в психологии, в настроенности каждого бойца… Тут говорили — расчётливость и ненависть. А я бы сказал — беззаветность. И, если хотите, любовь.
— Любовь? — переспросила Анна Константиновна.
— Да. Любовь. Ко многому любовь — к родине и к товарищам, к нашему Яковенко — чудесный он командир! — и к каждому нашему кустику на каждой нашей полянке… Ко всему в целом, это и есть наша жизнь… Да и к танку своему тоже… Так ведь и сильная ненависть бывает только там, где есть сильная любовь. А расчётливость и у нас есть, да ещё какая! Только мне кажется, что она во всяком деле есть, если человек этим делом владеет.
— Вот мы и вернулись к началу разговора, — перебил его Каменский. — Ты спрашивал, Алёша, что же, новые черты в народе появились? Может быть, и не те, что мы называли, они действительно — приложение. . а новые черты, конечно, появились. Или, если хочешь, выявились. Они до войны еще сформировались, в годы пятилеток. Смелость, презрение к шаблонам, уважение и доверие к технике, товарищество, умение коллективно жить и коллективно бороться, масштабность мышления, чувство ответственности — я бы его назвал чувством государственной ответственности… Русского характера, который сказывался в рукопашной, мы не потеряли, наоборот, этот характер закалился, усилился. Но и рассчитывать, планировать, предугадывать научились. Так ведь, хозяева!
Он поглядел в полумрак, стараясь увидеть Марию. Она встала и подсела к огню, обняв Алексея.
— Вы говорите так, будто мы уже победили, — сказала она. — Мы все говорим так. И в этом, наверно, самое полное проявление нового качества советского человека.
— А всё-таки до победы ещё далеко, и мне за вас всех страшно, — сказал Алексей и погладил прильнувшую к его плечу голову Марии. — Уехали бы вы, право…
— Брось, Лёшенька, — протянула Мария.
Каменский ревниво поглядывал на то, как ласкова Мария со своим братом, каким нежным румянцем ложатся отблески огня на её похудевшие щёки, — и сам не понимал, почему ему не хочется больше настаивать на давно продуманном и бесспорно разумном решении.
2
С тех пор как Люба и Сашок поступили на завод, они редко уходили домой и обычно ночевали в заводском бомбоубежище, приспособленном под общежитие бойцов групп самозащиты. Сашок чистил приходящие на ремонт танки, бегал с поручениями по цехам, приглядывался к работе сварщиков, а иногда и помогал им, по тревоге дежурил связистом в заводском штабе ПВО. Он бывал во всех цехах завода, даже в том особо секретном цехе, где работал перед смертью его отец и где делали «те штуки». Завод стал его домом, его семьёй, средоточием всех его интересов и жизненных планов. Он голодал, почти не замечая голода, и был непоколебимо уверен, что на днях Красная Армия возьмёт станцию Мга и всё наладится. Мать присылала ему изредка коротенькие, ласковые письма. Она работала на строительстве оборонительного рубежа в верховьях Невы и не приезжала домой с осени.
В декабре она вернулась совсем.
Она пришла на завод и вызвала сына в проходную. Сашок увидел её запавшие, лихорадочные глаза, блестевшие на обветренном, скуластом от худобы лице, и сердце его сжалось от тоскливого предчувствия.
— Отпустили меня, сынок, — сказала мать виновато.
— Совсем? — испуганно спросил Сашок, страшась услышать то, о чём молчаливо свидетельствовал весь облик матери.
— Захворала я, — еле слышно сказала мать. — Ты домой вернёшься… или как?
— Понятно, вернусь, — солидно ответил Сашок. — Ты иди. Я только смену доработаю.
В цехе его страх развеялся. Он всем сообщил, что вернулась мать с оборонительных и что она захворала. Слово это звучало нестрашно, и Сашок сам поверил, что всё обойдётся. Домой он бежал вприпрыжку. Ему представлялось, что мать в домашней обстановке уже оправилась и встретит его по-прежнему заботливой, домовитой, всё умеющей делать быстро и хорошо, как никто другой. Но когда он вошёл в комнату, мать лежала на кровати с полузакрытыми глазами, накинув на себя одеяла и полушубок. Сухие губы её потрескались от жара.
Увидав сына, она приподнялась и, стараясь держаться по-прежнему, как ни в чём ни бывало, стала расспрашивать Сашка, чему он успел научиться, кем он будет на заводе, когда выучится, сколько он зарабатывает. Её обрадовало, что сын стал самостоятелен и путь его жизни определился, что на заводе много старых отцовских друзей и что они внимательны к Сашку. Но глаза её смотрели всё с тою же странной робостью и виноватостью.
Она заставила себя встать и вынула из печки котелок картошки.
— Ой! Откуда? — воскликнул Сашок, теряя всю свою солидность.
— Накопала на брошенных огородах. Я тебе цельный мешок привезла.
В её лице впервые мелькнула гордость.
— Ешь, сыночек, — сказала она и присела у стола, любуясь, как быстро и жадно ест Сашок. — Наголодался, бедняга…
Мёрзлая картошка имела тошнотворно сладкий вкус, её мучнистая масса вязла во рту, но это была еда. Сашок опомнился, когда на дне котелка осталось три картофелины.
— А ты, мама? — спросил он со стыдом.
— Доедай, Сашок, — сказала мать. — Я не хочу.
Он доел картошку без охоты, мучаясь подозрениями. Ночью, когда мать потушила свет, он, наконец, решился спросить:
— Ты очень заболела, мама?.. Тебе плохо, да?..
— Ничего, отлежусь.
— А что у тебя? Доктор что сказал?
— Простыла я на земле, — коротко объяснила она. — Лёгкие болят. А так, доктор говорит, организм здоровый… — Она долго молчала и затем еле слышно проговорила: — Ничего, Сашок. Запомни мои слова: отольётся им всё наше горе. Отольётся!
И Сашок понял — плохо ей, совсем плохо.
В последующие дни мать поджидала его с работы, как, бывало, поджидала отца. Спешила накормить его и расспрашивала о заводских новостях. Обманутый деланной бодростью матери, Сашок постарался отстраниться от страшной правды, открывшейся ему в первый вечер, и жизнь у них пошла так, будто ничто не угрожало разлучить их. Но в самых тайниках его сознания бился детский ужас перед неизбежной утратой.
— Ешь, мама, — просил он, не зная другого средства сберечь ее.
— Я уже ела, сынок, — отвечала она и сложив руки, следила за тем, как он ест. Потрескавшиеся губы её шевелились, будто она жевала вместе с ним.
Он не мог удержаться и съедал всё, что она давала ему, но всё настойчивее требовал, чтобы она ела вместе с ним и всё меньше верил её утверждениям, что она поела перед его приходом.
В выходной день он последил за нею и заметил все её увёртки.
— Ты меня обманываешь! — сказал он с обидой. — Ты думаешь, я не вижу?! Ты от картошки отказалась, а кожуру потихоньку съела… А ты больная, тебе важнее есть, чем мне!
Она обняла его и прижалась щекой к его волосам, краями губ поцеловала его в висок и просто сказала: