Юрий Слепухин - Сладостно и почетно
— Обещал утром. Вам так не терпится? — Лангмайер ехидно улыбнулся. — Успеете, уважаемая. Туда не опаздывают… было бы, как говорится, желание. А вас, вижу, хорошо разагитировали. Что ж, метод не новый. И даже на первый взгляд эффективный — до определенного, как бы это сказать…
Бормотал он себе под нос, не глядя на гостью; трудно было понять, рассуждает ли он сам с собой или ждет, чтобы разговор был поддержан.
— Какой метод, простите? — переспросила Людмила на всякий случай.
— Ну, вот этот, — Лангмайер сделал жест в ее сторону. — Использование инстинкта самопожертвования! Церковь когда-то широко применяла этот метод, но потом отказалась. И знаете, почему? Потому что церковь строит на века; а на таком фундаменте ничего по-настоящему прочного не воздвигнуть. Дело в том, что по сути это ведь даже не инстинкт. То, что мы называем инстинктом, есть неосознанная биологическая необходимость: лишите живое существо возможности следовать инстинкту, и оно погибнет. Или погибнет род, если говорить об инстинкте его продолжения.
— Боюсь, я не очень понимаю, господин Лангмайер…
— Естественно! Будь вы способны понять, вас тут не было бы. Но когда-нибудь поймете… может быть. Если вам повезет на этот раз! Когда-нибудь вы поймете, что стремление к самопожертвованию — состояние экстатическое, а экстаз выгорает быстро. Это своего рода взрыв психики, поэтому на него нельзя опираться, если хочешь мыслить перспективно. Нацисты попытались основать на этом всю систему отношений между государством и личностью… и когда-то это действовало. О, да, еще как действовало! На первых порах. А теперь? Вы же слышали передачу, — он пренебрежительно кивнул в сторону приемника. — И дело не в том, что они проиграли эту войну; предположим, они ее выиграли — ценой жизни целого поколения, которое пожертвовало собой, с готовностью пошло на смерть. Однако история-то на этом не остановится, значит возможна и следующая война, — а кто же, позвольте спросить, захочет снова жертвовать собой? Захочет ли еще одно поколение? Весьма сомнительно. А третье, уважаемая, — Лангмайер погрозил Людмиле пальцем, словно она несла ответственность за нарисованную им мрачную картину, — уж третье-то поколение — внуки тех, кто умирал за фюрера под Москвой и Сталинградом, — эти внуки наверняка пошлют все к черту. Все решительно пошлют, начиная с самого понятия «государство»… И наверное, будут правы. Потому что государство, которое использует гигантский аппарат пропаганды для того, чтобы в своих корыстных целях привить оболваненному народу психоз массового самопожертвования, — такое государство ничего иного не заслуживает…
Покончив с завтраком, он отъехал обратно к камину, натянул на уши шапочку и закурил, бережно ввинтив в длинный резной мундштук половинку разломленной сигареты. Фрау Марта начала убирать посуду, Людмила вызвалась ей помочь, но та сказала, что обойдется без помощниц. Едва она успела, составив на поднос пустые чашки и тарелки, выйти из комнаты, как раздался прерывистый тройной звонок.
— А вот и ваш долгожданный товарищ Роберт, — объявил Лангмайер и взялся за ободья своего кресла. — Не откажите в любезности, Гертруда, открыть вон ту дверь… Покорнейше вас благодарю, дорогая. Нет-нет, не надо, я сам!
Хозяин дома выехал. Прикрыв за ним двери, Людмила стояла посреди комнаты, и сердце ее билось так же, как забилось вчера утром при виде подписи «Агнесса» на телеграмме. Наконец-то сейчас она все узнает…
Довольно долго никого не было. Потом дверь без стука раскрылась — другая, не та, через которую уехал Лангмайер. Мужчина неопределенного возраста, с подколотым английской булавкой пустым левым рукавом, с порога улыбнулся Людмиле.
— Здравствуй, Труде, — сказал он, идя к ней. — Как живешь? Привет тебе от Агнессы…
— Здравствуйте, — прошептала она. — Это вы — Роберт?
— Да, он самый. Гм, вот, оказывается, ты какая…
Он подал ей руку с той же широкой приветливой улыбкой, но глаза его не улыбались — они смотрели оценивающе и настороженно, может быть даже недоверчиво. Людмила под этим взглядом почувствовала себя неловко.
— Какая «такая»? — спросила она, стараясь держаться непринужденно.
— Слишком молодая, пожалуй… Ну ладно, увидим. Телеграмма тебя не испугала?
— Я четыре месяца ждала ее, товарищ Роберт…
— И за это время для тебя ничего не изменилось? Может быть, ты ответила несколько необдуманно тогда, в разговоре с Агнессой?
— Я тогда сказала фрау Крумхоф — у меня было время обдумать этот вопрос задолго до разговора с ней…
— Так, так… — Роберт обернулся, услышав за дверью шаркающие шаги экономки. — Тетушка Марта!
— Ну, чего тебе? — ворчливо спросила та, заглянув в комнату.
— Горячего кофейку не найдется? Я, видишь ли, не успел позавтракать.
— Кофе нету, а «Магги» могу дать.
— Еще лучше! А бутерброды у меня с собой.
Роберт подсел к столу, достал из кармана пакетик в вощеной бумаге.
— Ты уже ела? — спросил он.
— Да, спасибо, мы завтракали…
— Я вот не успел — с утра на ногах. Ну, как тебе здесь?
Людмила пожала плечами.
— Господин Лангмайер странный немного, — сказала она, понизив голос. — Он ведь не коммунист?
— Нет, что ты! Фанатичный католик, мы для него — временные союзники. Но человек очень неглупый… несмотря на вздорные поповские идейки. И, главное, честный. Был когда-то судьей, а после принятия «Нюрнбергских законов» сразу подал в отставку…
Фрау Марта принесла большую чашку того же пахнущего сельдереем бульона — Людмиле начинало уже казаться, что в этом доме ничем, кроме «Магги», не питаются. Роберт развернул свой пакет и принялся за еду.
— Так вот, Труде, какое получается дело, — сказал он. — Как ты насчет того, чтобы вернуться в Дрезден?
Людмила решила, что ослышалась.
— В Дрезден? — переспросила она. — К проф… к фрау Ильзе?
— К кому? А-а… нет, нет. Чего ради? Нам нужен человек на «Заксенверке», на должность переводчика в лагере восточных рабочих. Там, видишь ли, существует организация, но связь ее с нашими товарищами может надежно идти только через переводчика.
— Неужели там никто не знает языка?
— Да нет, дело не в этом! Немцам запрещено общаться с восточными рабочими — ну, естественно, в цеху всегда можно украдкой перекинуться словом-другим, — но речь идет о прочной, постоянной связи. Понимаешь? Только переводчик может иметь постоянное общение и с русскими, и с немцами, поэтому мы всегда стараемся подсовывать на эту должность своих людей, но откуда их взять? Очень немногие из наших товарищей знают русский, а восточных рабочих на должность переводчиков, как правило, не берут.
— Почему же не берут? Мне предлагали быть переводчицей.
— Когда?
— Еще дома, когда регистрировалась в трудовом управлении, а потом уже здесь, в Германии, в Дрездене. Как только туда привезли — в начале сорок второго года.
— Да, тогда еще брали, позже появились какие-то новые инструкции на этот счет. И потом другое — из «восточных» мало кто владеет немецким в достаточной степени. Словом, послать туда некого, поэтому и вспомнили о тебе… С кадрами у нас беда, понимаешь. После двадцатого июля так все прочесали…
— Коммунисты ведь, я слышала, не участвовали?
— Что из того, — Роберт пожал плечами. — Там уж не разбирали — кто участвовал, кто не участвовал. Имя Тельмана тебе известно?
— Странный вопрос, товарищ Роберт.
— Ну, так вот — он-то уж никак не мог участвовать, поскольку сидел в Бухенвальде уже десять лет, однако и его казнили в августе — заодно, так сказать.
— Как, разве Тельмана казнили? А я и не знала… — Людмила помолчала, потом спросила: — Товарищ Роберт, я все-таки не очень понимаю — компартия всегда была в Германии такой сильной, как же могло получиться, что немецкие рабочие поверили Гитлеру?
— Положим, поверили ему далеко не все рабочие, — возразил Роберт, шумно прихлебывая бульон. — Но кое-кому он головы заморочил, тут ты права. Что далеко ходить — был у меня братишка, младший. Он с детства все авиацией увлекался, просто помешан был на этом деле, и самой его святой мечтой было научиться летать. А тогда, в начале тридцатых, это было не так-то просто сделать. Имелся у нас в городе клуб планерного спорта, да только спорт этот был тогда самым что ни на есть господским — все равно что держать верховую лошадь или ездить в Альпы, чтобы побаловаться слаломом. Бешеных денег это стоило, летать на планере; сама понимаешь, рабочему пареньку оставалось только снизу любоваться… Ну ладно, а потом — Гитлер уже был канцлером — прибегает раз Карл-Гейнц со своей работы, он учеником работал в механической мастерской, и кричит, что его записали в планерный кружок, и это ни пфеннига теперь не стоит, а все оплачивает государство… Соображаешь, какая механика? Словом, занимался он в этом клубе, потом освоил моторное пилотирование, пошел в летное училище, окончил одним из лучших. Присвоили ему офицерское звание: лейтенант люфтваффе. Попробовал бы кто при нем слово сказать против нацистов! Я-то, понятно, пробовал, и не раз, но куда там. Без фюрера, говорит, я так и проторчал бы всю жизнь у верстака, а он дал мне все, о чем только можно было мечтать… С начала войны до сорок второго года мы не виделись, а потом — меня уже демобилизовали в таком вот виде — приезжает он в отпуск, довольный такой, «железку» получил за Крит… Опять у нас с ним разговора не получилось. Теперь, говорит, только вот добьем русских, Англия тогда сама лапки кверху, а с Америкой мы договоримся. Летом сорок второго была у нас с ним эта встреча — его как раз на Восточный перебросили из Африки; и я ему сказал: посмотрим, говорю, как это вы русских будете разбивать, ты-то России еще не нюхал, а я побывал с Готом под Тулой. Да, и через полгода приходит вдруг матери такая бумага: бывший лейтенант Карл-Гейнц Фрелих расстрелян по приговору военно-полевого суда за трусость и пораженческую пропаганду. Ну, трусость — это они пусть другим рассказывают, братишка у меня был отчаянный из отчаянных. А насчет пропаганды дело другое. Конечно, сознательно вряд ли он ее вел; просто, думаю, дошло наконец и до него, что к чему, ну он и высказался где-нибудь… без околичностей. Я позже говорил с одним из его сослуживцев; так они, оказывается, летали в Сталинград — туда возили боеприпасы и продовольствие, а оттуда забирали раненых. Неудивительно, что у Карла в конце концов сорвало резьбу… видеть все это своими глазами — тут и самый осторожный не утерпит, а брат был вообще человек отчаянный, самого черта не боялся.