Георгий Марков - Отец и сын (сборник)
Он говорил все это не для того, чтобы под предлогом неопытности уменьшить ответственность, возложенную на него. Нет, Буткин был человек трезвого разума, он отчетливо сознавал трудности, которые встают перед ним на новом поприще, и не хотел уклониться от этих трудностей.
Искренность Буткина тронула Тихонова. Он понял: прислали в батальон комиссаром человека прямого, открытого, из той породы людей, которые не любят скрывать ни своих достоинств, ни своих недостатков и дело, работу свою, общие интересы выдвигают на первый план.
— Знаешь, Петр Петрович, что я хочу сказать тебе, — обращаясь к Буткину на «ты» и впервые называя его по имени и отчеству, проговорил Тихонов, внимательно глядя на комиссара. — Живое прочувствованное слово нужно сейчас нашим людям. События идут суровые, половина батальона из районов, которые уже оккупированы немцами. На душе у людей сейчас нелегко. Я заметил: как наши оставили Смоленск, так бойцы даже песен стали петь меньше. А ведь батальон на три четверти из молодежи!.. И потом восток, японцы, — продолжал Тихонов после короткой паузы. — С одной стороны, мы резерв для запада, а с другой — мы авангард на востоке. И вот надо, чтобы наши люди поняли это. Я лично убежден, что столкновения с японцами нам не избежать. Так или иначе, а весь узел дальневосточных противоречий не развязать без участия Советского Союза.
Буткин слушал Тихонова с большим вниманием и, будучи человеком партийным не по форме, а по всему складу души своей, размышлял не только о том, о чем говорил капитан. «Каких же замечательных людей вырастила наша партия!» — думал Буткин, глядя на взволнованное лицо Тихонова.
Когда Тихонов умолк, высказав все свои соображения о постановке политической работы в батальоне, заговорил Буткин. У него было немало дельных предложений. Прежде всего надо собрать коммунистов, их в батальоне набиралось свыше тридцати, затем подобрать знающих групповодов, начать регулярную политическую учебу, взяться за самодеятельность. Благо, этот сержант Соловей прибыл со своим собственным баяном…
Тихонов слушал Буткина и утвердительно кивал головой. Хотя комиссар, начиная беседу, предупредил, он-де армии не знает, но все, что он предлагал, было жизненно и целесообразно.
12
План политической работы был записан на листок, когда дверь землянки с визгом открылась и в нее вбежал взволнованный, вспотевший адъютант старший Власов.
Тихонов хорошо изучил своих подчиненных и по первому взгляду, который он бросил на Власова, понял, что адъютант старший чем-то не просто взволнован, а потрясен.
— Что там, Власов, случилось? — вставая из-за стола, спросил Тихонов.
— Почта, товарищ капитан, пришла. В газетах сообщают, что наши войска оставили город Орел. Теперь немец попрет на Москву. А еще, кроме газет, писем много пришло. Один боец из егоровской роты, Ефим Демидков, получил письмо от сестры, которая пробилась через фронт из Смоленской области и приехала к своей старшей сестре в Читинскую область. Это же читать невозможно, товарищ капитан! — со стоном воскликнул Власов, и его лицо исказилось.
— Да что там за письмо такое? — поспешно спросил Тихонов, вопросительно взглянув на Буткина.
Власов молча подал Тихонову свернутый в трубочку конверт, согретый теплом его руки. Капитан вытащил письмо из конверта, приблизился к оконцу, в которое струился дневной свет, и принялся читать.
Он читал это письмо, не проронив ни одного слова. Буткин и Власов молча наблюдали за ним. Обветренное лицо Тихонова становилось с каждым мгновением строже и сосредоточеннее.
Наклонив голову так, чтоб скрыть глаза, Тихонов решительным движением руки передал письмо Буткину. Тот прочитал его и словно окаменел: стоял не шевелясь и, казалось, не дыша. Потом опустил руку, в которой держал исписанный клочок бумаги, сказал:
— Ну вот, Прохор Андреевич, жизнь вносит в наш план поправки. Надо не откладывая провести митинг.
Все трое помолчали еще минуту-другую, и Тихонов, прохаживаясь по землянке, насколько это было возможно делать при ее крохотном размере, проговорил:
— Передайте, Власов, командирам рот мое приказание: привести роты в строю к штабной землянке к тринадцати ноль-ноль на батальонный митинг. Как, товарищ старший политрук, успеете подготовиться? — обратился он к Буткину.
— Безусловно, — ответил Буткин.
И все они, один за другим, вышли из землянки, унося в своих сердцах, как кровоточащую, рану, неизгладимое впечатление от простого, бесхитростного письма.
Даже во второй половине осени, которая наступает в Забайкалье необычайно рано, выпадают дни, в которые кажется, что природа повернула свое движение вспять. Солнце светит и греет так щедро, небо такое прозрачно-голубое, что никак не верится, что приближается зима.
Пока ждали начала митинга, на лужайке возле штаба без умолку слышался говорок. Бойцы в непринужденных позах разместились вокруг стола, кто сидя, кто лежа. Сводка Информбюро, сообщавшая об Орле, была уже всем известна, но говорить о ней избегали. Так не вязалась жестокая, мучительная весть с радостным, совсем летним днем, с хорошими, влекущими к самому лучшему, к самому возвышенному чувствами, которые рождаются всегда, когда собирается в одном месте много людей, единых по делам, мыслям и стремлениям своим.
— Эх, денек-то какой! На полях теперь овощи торопятся прибрать.
— А по дорогам к станциям, к элеваторам — подводы, машины с хлебом…
— А охотники тоже уж двинулись. Пора!
Так говорили люди обрывками о том о сем, но, сказав, замолкали и мысленно уносились туда, где они когда-то жили.
Но вот взвизгнула от резкого толчка дверь землянки, в которой находился штаб батальона, и оттуда вышли комбат Тихонов, младший лейтенант Власов, командиры рот — Синеоков, Королев, Егоров и старший политрук Буткин. Бойцы поднялись с земли, а Власов забежал вперед, подал команду «смирно» и отдал капитану рапорт.
Тихонов открыл митинг и предоставил слово комиссару батальона. На Буткина устремились сотни пытливых, доверчивых глаз. Он обвел взглядом все эти загоревшие рабочие лица, ставшие ему сразу же родными и близкими, и вспомнил давно прошедшее…
…Шумит заунывно и тоскливо дремучая тайга. Возле костров сгрудились партизаны вот с такими же обветренными лицами. Партизанам предстоит тяжелый переход через тайгу и горы. Час пробил! Пора выходить из тайги в людные места. Он — комиссар партизанского отряда — произносит речь. Он говорит о контрреволюционной гидре, о международных акулах капитализма, о высоких задачах партизан перед лицом мирового пролетариата. Его слушают затаив дыхание, бурно рукоплещут, бросают шапки в воздух, выкрикивают слова одобрения. Неужели с тех пор минуло больше двадцати лет? Да не вчера ли все это было?
Захваченный воспоминаниями, Буткин стоял минуту-другую молча, потом поднял руку, крикнул:
— Товарищи бойцы! Товарищи командиры!
Но едва он произнес эти слова, как ему почудилось, что он начал свою речь на той высокой, митингово-торжественной ноте, на которой проходили все митинги тогда, в годы Гражданской войны. «Но теперь и люди стали другие, и время другое, и жизнь иная», — мелькнуло у него в мыслях.
— Товарищи бойцы! Товарищи командиры! — повторил он, но уже иным голосом, в тоне которого меньше было торжественности и пафоса и больше интимности и сердечности, которые проникают в самую душу человека, надолго западают в его ум и сердце. — Неслыханные злодеяния творят на нашей священной земле гитлеровские орды. Всюду, где они проходят, они оставляют за собой кровавый след массовых убийств, надругательств, грабежа, — говорил Буткин, внимательно присматриваясь к лицам своих слушателей, стараясь уловить, какое впечатление производят на них его слова.
К тысячам и тысячам кровавых преступлений, совершенных фашистскими людоедами, прибавилось еще одно новое злодеяние, совершенное ими над родными и близкими нашего бойца из третьей роты Ефима Демидкова. Послушайте, что пишет его сестра. «Дорогой мой братец Ефимушка! Пишет тебе письмо твоя сестра Лена. Не узнаешь ты теперь меня, стала я седая и старая. Такого я насмотрелась, что не знаю, как и в живых осталась.
Как пришли к нам в Звонарево немцы, то первым долгом согнали всех, и старых и малых, на площадь, к дому соцкультуры. Тут они привели тятеньку, всего уже избитого, не похожего на самого себя, привязали его за руки и за ноги толстыми веревками к танкам и на глазах у всех разорвали его на части. Тятенька, пока живой был, не поддавался им, кричал, что все равно мы победим. Потом немцы загнали всех учителей, бригадиров, партийных и комсомольцев в дом соцкультуры и подожгли его, а чтоб горел скорее, облили стены бензином. Был тут и наш младшенький братик Леня. Когда дом соцкультуры загорелся и стала рушиться крыша, я видела раза два Леню. Он, видно, норовил выпрыгнуть в окно, да выпрыгнуть было нельзя. Кругом стояли солдаты и палили из автоматов куда ни попадя: так и погиб наш Леня в огне. А когда дом соцкультуры стал догорать, немцы кинулись на народ, кололи, стреляли, кто попадался под руку. Я побежала с Феклушей к Ермохиным в огород, перескочила через изгородь, бегу, а Феклуша отстала, я оглянулась, а она висит на изгороди, с опущенными руками, мертвая. Я было бросилась назад к ней, а немцы стали стрелять в меня. Я упала между грядок и лежала до вечера, притворяясь, что убитая. В потемках переползла в погреб к Ермохиным и жила там три дня в холоде, без хлеба, без воды.