Петр Сальников - Горелый Порох
— Возком уголька разжиться бы нам, Антон Захарыч. В горне-то — зола одна. Пыль — не огонь для работы! — неожиданно громко сказал кузнец, чтоб как-то голосом пересилить мужиков, которые все горячее говорили о пулеметах и пушках, у кого из оружия чего больше и грознее. — Я третьеводни на железку ходил — договорился. Посулили возок, но только за картошку: вес на вес — ничуть меньше.
— Да, да! — как бы спохватившись, ответил Шумсков, выпутываясь из своих тяжких дум. — Миром сберем и оплатим. По чугунку со двора — не оголодаем. Но сейчас, Николай Иванович, не об том речь. Железнодорожники, как ты говоришь, картошки просят, а вот фронт людей требует, — Шумсков потряс в воздухе военкоматской бумажкой. — Кому-то из вас, тезок-Зябревых, собираться надо…
— А, мож, им одна повестка на двоих, а? — кто-то ввернул неожиданную и еще более тревожную мысль.
— Так не бывает! — усомнился дед Гордей. — Эдак и всех в окопы загнать можно, а жить кто будет?
— Да твой крестничек, Гордя, пожил, слава богу, — подала свой голос из спальни Надеиха. Она рылась в одежном барахле, то и дело отстраняя занавеску и что-то рассматривая на свету. — Все скоромные должности прошел твой Зимок.
— А ить и правду сказала, — подтвердил Финоген. Он высунул костлявый кулачишко из рукава, выпрямил с синюшными ногтями пальцы и стал загибать их, причитая: — В лесниках был? — Был. Бригадирить — бригадирил. Объездчиком пужал баб и ребят? — Пужал, все помнят. В агентах ходил? — Тоже дело было. В председателях колхоза не раз возвышался. Должно, раза три за перегибы ссаживали. И сейчас в завхозах ходит — не кувалдой бьет по наковальне…
— Чиво и говорить? Пожил свое — раз в начальниках ходил, — как бы подытожила разговор Надеиха. — Баланец один выходит — пожил, теперь и повоевать надобно…
— Што он тебе, Надежда, печку развалил, што ли? Аль корове титьки отгрыз? — вступился за свою родню Разумей. Выходя из себя, он пообстрелял, словно из дульев двустволки, огневым взглядом недовольных мужиков, опустил голову и уже искоса досадно пальнул в своего Зимка, будто сказал: «Эх, пехтерь, за себя постоять не может!»
— Мою корову немцы сожрали… С титьками и с рогами вприкуску. Один хвост для удавки оставили, — ни с того, ни с сего накинулась Надеиха на Разумея. — А твоя-то телушка — в хлевушке, сама в тепле и тебя молочком греет. Вот тебе и война: кому как она…
— Не мы начинали ее! — огрызнулся Разумей и закашлял в кулак.
Шумскову не хотелось такого разговора и он пресек его:
— Все так. Все верно: не мы начинали войну. Однако ж кончать нам ее! Мужикам и солдатам… С нынешней войной, кроме России, бороться некому…
Николай Вешний, отслонясь от притолоки и чуть ли не одним шагом покрыв расстояние до стола председателя, потребовал повестку:
— Фронт — еще не тот свет. Давай бумагу, Захарыч.
Васюта, изловчившись, чтоб не заметил никакой глаз, ширнул в бок Вешку:
— Надо ли горячку пороть? Белый свет хоть и велик, да не един…
— Да и России — не две! — кузнец наддал по руке старика, и тот, заохав, сунул ее за пазуху, будто изувеченную.
Николай Зимний, не промешкав и секунды, тоже по-солдатски вытянулся перед председателем:
— Так наперед я же давал согласие. Чего ж меня перед людьми на позор выставлять?
Антон Шумсков был рад порыву обоих Зябревых, их готовности идти на фронт, но в душе жалел их обоих, пожалуй, последних силачей из лядовцев, пригодных и на войну и на любую земную работу. Но, различая их достоинства, ему было не все равно, кто пойдет в окопы, а кто встанет за плуг или у наковальни. Но выбора — кому вручить от имени власти повестку — он так и не осилил сделать. И поступил не как представитель этой власти, а как игрок-неудачник. Самому оставшемуся в «проигрыше», ему захотелось поглядеть на игру других и успокоиться тем, что кто-то, как и он, потерпит неудачу. Ничьей не может быть! И Шумсков с наигранным легкомыслием, на удивление всем, предложил Зябревым жребий:
— Ну, вот что, соколы белокурые, будя перечиться, бросайте бумажки в шапку и гадаете сами свою судьбу!
Сказал и сел, отвернувшись от людских глаз. Перекидывая огарок цигарки из угла в угол усохшего рта, тяжело дыша и сипя своей прогазованной глоткой, Антон разбродно водил глазами по обшарпанным обоям перегородки, по прикопченным кирпичам печки. И глаза вдруг застыли в неподвижности, уставясь в аспидночерный зев загнетки. Там, за заслонкой, представилось ему, молчаливо, темно и замогильно пусто. Точно так же, томно и глухо, подумалось ему, будет сейчас в чьей-то замызганной шапке, куда бросят бумажки судьбы — «фронт» и «дом», и будут колотиться два сердца в предчувствии выбора…
Однако никем не снималась шапка, не надписывались гадальные бумажки, исключающие друг друга, да и сердца Николая Зимнего и Николая Вешнего не хотели и не ждали жребия. Мужики по-прежнему дымили вольным Разумеевским самосадом и молчали, понимая и не понимая друг друга.
— Уф-ох, ешки-шашки, — будто в сонном падении, с замиранием вздохнул Антон и поднялся с табуретки. Протянув руки к людям, откровенно обрадовался: — Правильно вы думаете, мужики. Война ведь — не девка на выданье, какую можно сосватать, а можно и уступить другому… Старею, ешки-шашки, старею. Не ту игру затеял…
— Да и так ясно, что ты ерунду сбуровил по части гаданья, — с сочувствием пожалел Финоген председателя. — А все это, я скажу, от того, што власть у тебя, Антоша, звонкая, а голосок тонкий — ни повелеть, ни приказать не силишь, — дед поднялся с полу и подошел к столу. — Ты как должон поступлятъ? А вот как, — Финоген размахнулся сухоньким кулачком и деревянно стукнул по столешнице: — Так, мол, и так, робята, война наша защитная, совесть чиста, значит. Раз весь народ ополчился, надо идти… Спокон веку так было: Расся работает и ты вкалывай, Русь плачет и ты слезы не стыдись, воюет и ты иди в дело, в бой… А придут празднички — и обрадуемся за всех и вся! Верно я говорю, мужички, а?
— На тех праздничках еще наплачешься… — глубокомысленно проворчал Разумей, теребя в руках лисий малахай.
Не обращая внимания на слова лесника, дед Финоген закончил с оттенком молодецкого бодрячества:
— Как должон, говорю, поступлять ты, председатель власти? Берешь документ, — Финоген взял со стола повестку, — и приказным макаром вручаешь: «Вот, солдат, твой черед настал!» — он взял в свою сухонькую ладошку руку Николая Зимнего и с неожиданной твердостью вложил повестку в его ладонь: — Весело, не весело, а запевай!..
Зябрев, не выговорив ни слова, принял бумажку, как из рук начальника, и растерянно доглядывался в ожидании поддержки и одобрения его решения идти на фронт. Мужики молчали, ошеломленные таким оборотом дела.
— Веселое горе — солдатская житуха, да никак не веселится, — кто-то мрачным голоском порушил тишину. Васюта случившееся повернул на иной лад.
— Теперича тебе, Зимок, по понешней-то войне, не то что пулемет, а целую орудию доверят, а? — потирая руки, сказал звонарь.
— Царь-пушку дадут — не меньше! — улыбнулся, наконец, и Шумсков, слегка отходя от прежних безутешных мыслей.
— А што? По его плечищам, — Васюта вскочил на ноги и потрогал, будто примеряя, плечи Зябрева, — глядите, какая лафета! И Царь-пушку не пожалеют…
— Это ежели шутейно? — засомневался кто-то всерьез. — Она же, пушка эта, для погляда только поставлена в Кремле-то, для красоты, значит.
— Не скажи! — категорически замотал головой Васюта. — Мне солдатики, которые ослобоняли наше Лядово, доподлинно сказывали, не шутейно, что, когда немчура проломом к Москве приперлась, разок все-таки жахнули из Царь-пушки по всему ерманскому войску. Истинный хрест — не вру! Сам, говорят, Верховный фитиль к запальнику подносил…
— Не-э, — засомневались мужики, — этого дела Верховнокомандующему не доверят. Тут бомбардир нужон!
— Бомбардир был, конешно. Для порядку. И прислуга для подмоги была, а пальнул Сам — солдаты своими глазами видели. Это те, какие на параде были, — Васюта со старческой дотошностью и с немалой гордостью говорил, как о свершившемся чуде, и хотел, чтобы ему поверили. — А когда жахнули, значит, из пушки-то царевой — пехота штыки наизготовку и в атаку. Так и погнали, так и до се гонют супостатов…
Лядовцы не верили Васюте, а вранье его понравилось. На душе помягчело, и табак вроде бы стал слаще — задымили гуще. Бабка Надеиха, держа в руках какие-то обноски, стояла в проходе спальни, прислонясь к косяку забора, и ждала, когда кончит заливать Васюта. Дождавшись тихой минуты, шагнула к звонарю.
— На, бомбардир беспартошный, — она сунула в руки Васюты старенькие, однако ноского сукна штаны и серую рубаху с облезлыми деревянными пуговками, — зайди за печь да прикрой свою срамоту — глазам больно от твоего шкелета…
Тот, не соображая, в чем дело, ошалело разглядывал нежданную обнову, как небывалый подарок. Мужики распознали будничную одежонку покойного мужа Надеихи — деда Савелия и порадовались за Васюту: