Александр Верховский - На трудном перевале
— Опять соглашение с буржуазией. Неужели опыта Февральской революции было недостаточно для того, чтобы понять, что из этого не может выйти ничего путного?
— Как видите, недостаточно, — развел руками Нечкин. — Чернов оказался в меньшинстве и ничего не мог сделать. Эсеры порвали Брестский мир, вернули фабрики капиталистам, несмотря на словесные заверения, фактически отдали землю помещикам. Кооператоры с Вологодским во главе говорили прямо: если надо выбирать — царь или большевики, то, без сомнения, — царь! Обстановка там была совершенно «мексиканская». Правительство было в каждой губернии. Тут были правительства и Уфимское, и Сибирское, и Уральское, и Оренбургское, и атаман Семенов, и кого только не было. Сговориться не было возможности. Каждый тянул в свою сторону.
— Ну а в армии что делалось? — спросил я.
— Одно время мечтали опереться на демократическое офицерство и ждали вас, но такого офицерства было мало, и пришлось мобилизовать всех. Монархическое же офицерство ни о чем, кроме погон и восстановления царя, говорить не хотело. Конечно, ни комиссаров, ни комитетов в армии не было, и мы были отданы на произвол реакционного офицерства. Крестьянство в армию не пошло.
— Воевать с большевиками для того, чтобы отдать [413] землю помещику и снова начать войну с Германией?.. Таких дураков на Руси больше нет!..
— И чем же это кончилось?
— Кончилось тем, что при поддержке англичан кучка офицеров сбросила Учредительное собрание и поставила Колчака; всех эсеров, которые не приняли мер предосторожности, арестовали и перебили. Чернов едва спасся, бежав в Советскую Россию.
История трагически повторялась. В 1793 году, во время французской революции, против Конвента восстали меньшевики того времени — жирондисты. Они подняли знамя восстания, но не были в силах его нести; оно было вырвано у них откровенной монархической реакцией. Но и монархисты не могли вести борьбу с Конвентом, за которым шла вся революционная Франция; они были вынуждены призвать на помощь исконных врагов родины — англичан. В английских мундирах, на английские деньги, с английским оружием в руках французские монархисты вели войну со своим народом. То же повторилось с русскими меньшевиками и эсерами в Самаре, в Архангельске.
Демократия в тех формах, в которых её знало буржуазное общество, потеряла в моих глазах всякий авторитет. И чем дальше, тем больше мучительная тоска закрадывалась в мою душу.
В «демократической» камере Крестов шли горячие споры. Эсер Станкевич вяло и без убеждения доказывал мне, что мечты об интернационале, о мировом рабочем движении нереальны. Буржуазия Запада — могучая сила.
Он говорил, сам не веря своим словам:
— Наше спасение в том, чтобы лучшие части русского народа призвали на помощь могучие демократии Запада и чтобы эту помощь приветствовало наше Учредительное собрание.
Мы долго спорили. Я наступал. Во мне уже загоралась новая вера, еще не оформившаяся, еще не продуманная до конца, еще во многом несшая на себе пережитки старого. Но я уже видел
Там за горами горя Солнечный край непочатый... [414]
Станкевич его не видел, и его болтовня о союзниках, шедших восстанавливать капиталистический строй в России, не могла убедить ни меня, ни даже его самого. В конце концов он сказал:
— У меня нет больше веры в то, что из моих мыслей выйдет что-либо. Но если не выйдет, то я поеду к себе на родину в Литву — пахать землю. После крушения Учредительного собрания я не смогу искать новых путей, но и не пойду на соглашение с большевиками!
Я спросил его:
— Ну а Россия как же будет?
Станкевич махнул рукой:
— Пусть её строит кто и как хочет.
— Значит, все дело в том, чтобы сохранить белые крылья и не запятнать их изменой убеждениям, безусловно, опровергнутым жизнью?
— Если хотите, это так, — грустно ответил он.
...События развертывались. Надвигалась гроза. После крушения германского империализма к России и её богатствам потянулись союзники. На юге и севере высадились отряды Антанты и стали наступать в направлении к Москве. Танки, аэропланы и артиллерия союзников, только что расправившись с могучей когда-то Германией, двигались против молодой Красной Армии. С востока начиналось наступление вновь созданной армии Колчака.
«Везде жадное, обожравшееся, зверское кулачье соединялось с помещиками и с капиталистами против рабочих и против бедноты вообще... — говорил Ленин. — Везде оно входило в союз с иноземными капиталистами против рабочих своей страны».
Красная Армия под натиском превосходящих сил противника медленно отходила назад, отстаивая каждую пядь земли.
В Москве собрался VIII съезд партии, чтобы обсудить, как вести борьбу с надвигавшейся грозной опасностью. Перед съездом стоял вопрос о создании могучей армии пролетарской революции.
Советская страна готовилась к обороне, к борьбе не на жизнь, а на смерть.
По зову партии первые отряды Красной гвардии переформировывались в полки и дивизии Красной Армии.
Имена народных полководцев Ворошилова и Буденного, [415] Чапаева и Ковтюха облетели молодую Советскую республику.
Я видел, как рушилась стена, отделявшая меня от большевиков в первом, казавшемся мне важнейшим вопросе — защите отечества.
Старая Россия погибала в крови и грязи. Рождалась новая, Советская страна, и Красная Армия, руководимая партией, поднималась могучей силой для защиты её от врагов.
Причины, закрывавшие мне путь в новую жизнь, отпали. Это были Брестский мир и разгон Учредительного собрания. Какой же строить новую Россию: капиталистической или социалистической? Я искал ответа на этот вопрос в книгах, которые мне приносила жена, в оценке событий, которые я пережил.
На первой стадии революции я действовал как офицер, который шел спасать свою родину в борьбе с Германией и поэтому делал все, что было нужно для поддержания боеспособности армии. Но после того как армия погибла, как погибла и государственность, её создавшая, передо мною во весь рост встал вопрос: хочу ли я бороться за восстановление прежнего буржуазного строя? Я вспомнил, с какой надеждой смотрел я на мощное капиталистическое развитие Германии во время боев в Восточной Пруссии, думая, что капитализм сможет переделать Россию, сломать деревянные, крытые соломой хаты и построить привольную жизнь. Эта моя точка зрения нашла как будто свое подтверждение в деятельности русской буржуазии во время войны, давшей армии снаряды, которых не могли дать царские заводы. Но в дальнейшем крупные и мелкие факты обнажили обратную сторону капитализма: отказ Третьякова дать деньги на народное образование; ставка на «костлявую руку голода»; локауты на фабриках Москвы, саботаж буржуазии и, наконец, прямая измена делу родины — корниловщина!
Пережитое заставляло меня задуматься над существом того, что я видел в капиталистическом строе. Я должен был ответить себе, что если я хочу не на словах, а на деле видеть осуществление своих прежних идеалов благосостояния и счастья широких народных масс, то на старом пути этого добиться невозможно. Я вспоминал людей, обреченных на физическую и нравственную смерть [416] в глухих деревнях и на заводских окраинах России. Это же я видел в Германии и Австрии, хотя богатства господствующих классов этих стран были неизмеримы по сравнению с богатством царской России. Это же видел я в пригородах Румынии, в деревнях Галиции, на фабриках Восточной Пруссии. Словом, капитализм, даже там, где он свободно развивался, не мог и не хотел уничтожить бедствия масс.
И вот за то, чтобы из мучений революции выросла новая страна, о которой я мечтал еще в Пажеском корпусе, за это я готов был бороться снова.
Но как? С кем?
Север голодал, транспорт останавливался. В чем тут было дело, я не мог понять.
В одной камере со мною сидел Сухотин. Времени было достаточно. Мы много говорили. Оказалось, что Сухотин, наслушавшись в Англии Кропоткина, признал, что его убеждения лучше всего укладываются в анархическое мировоззрение. Сухотин как-то атаковал меня:
— Государственник ты или нет?
Само это понятие было незнакомо мне:
— Что значит государственник?
— А вот, признаешь ли ты, что вмешательство государственной власти способно помочь сделать человечеству жизнь лучшей?
— Конечно, признаю.
— Ну, так и есть, — смеясь, говорил Сухотин. — А вот посмотри жизнь Англии.
По его рассказам выходило, что Англия очень близка к такому свободному анархическому обществу, о котором он мечтал.
— Посмотри, какие преимущества дает англичанам невмешательство власти в частную жизнь. Экономика Англии является образцом для всеобщего подражания, а она построена на началах фритредерства; каждый может продавать, производить и покупать все, что ему нравится. Эта свобода создает положение, при котором растут богатства Англии, поэтому она играет решающую роль в мировой политике... Развитие производительных сил возможно только там, где каждый волен делать все, что хочет.