Владимир Першанин - «Штрафники, в огонь!» Штурмовая рота (сборник)
– Меня сначала к расстрелу присудили, – знакомясь со мной, рассказывал лейтенант. – Представляете?
Прозвучало слишком уж по-граждански. Представляете, меня свои же убить хотели! Все я представлял и понимал. За полкилометра оставленных без приказа позиций к стенке ставили. А лейтенант еще чему-то удивлялся.
– Потом заменили на штрафную роту. Медаль «За отвагу» жалко.
– Вернут тебе медаль. Главное, голову сохрани.
– Это уж как выйдет, – вздыхал Егор Луза. – Но я вас не подведу.
Матвей Осин вместе с командирами отделений ознакомил меня с личным составом взвода. Все, как обычно: самострелы, растратчики, дезертиры и всяких других по мелочи. Воевать будут!
– Не все, – возразил Матвей и вызвал двух штрафников.
Упоминать о национальности бойцов – неблагодарное дело. Считается, что если ты коснулся этой темы да еще плохо о ком-то отозвался, то от тебя пахнет национализмом. Считайте, как хотите, но право на свое мнение я имею. Хоть убейте, никогда не полюблю вечных торгашей-кавказцев с откормленными ряшками, цыган, занимающихся чем угодно, но только не работой.
Впрочем, такое же отвращение испытываю к молодым бездельникам русским, умудряющимся жить и не работать с начала 90-х годов. Власть постановила, что, заставляя кого-то трудиться, мы нарушаем права человека. Лучше позволить оболтусу тащить пенсию у родителей, подворовывать, снимать медные провода на столбах или таблички на кладбищенских могилах. Ведь ему жрать надо. И не абы что. На щи и кашу он не согласится, надо чего-нибудь повкуснее. Плюс пойло (водка – пиво) да сигареты. Впрочем, я слишком далеко ушел от лета сорок четвертого года и проблем своего взвода.
Сержант Шестаков привел двух таджиков, лет по 25–27. Оба получили по два месяца штрафной роты за «неоднократно проявленную трусость в бою». За «неоднократную трусость» обычно расстреливали, но этим ребятам, видимо, сделали скидку с учетом интернационального воспитания.
Побеседовали. И довольно обстоятельно, если учесть, что один из них совсем не говорил по-русски, а второй очень старался, чтобы мы друг друга не поняли. Пренебрегая правилами, что в штрафной роте рукоприкладством не занимаются, Осин (отец троих детей) влепил одному из них затрещину.
Умар (или Омар) сразу вспомнил много русских слов. Рассказал, что жили с приятелем в маленьком кишлаке в горах, пасли скот, потом приехали «аскеры» и забрали молодежь в Красную Армию. Месяцев десять учились, а затем стали воевать. Омар и его приятель тоже воевали, но их закрыли в подвал, а потом судили. Я поинтересовался, почему их призвали лишь в сорок третьем году, через два года после начала войны.
– Кишлак далеко. Про войну не слыхали. Надо овец пасти.
– Военкому десяток овец пригнали и сидели под юбками два года, – подсказал Осин. – Так, что ли?
– Вуенком-капитан, болшой начальник, – сообщил Омар.
Вначале я решил, что оба таджика просто дуркуют. Но дело обстояло сложнее. Оба смутно разбирались в происходящих событиях. Конечно, их учили на курсах подготовки и русскому языку, и объясняли, что идет страшная война и немцы хотят поработить все народы, без жалости убивая сотни тысяч. Надо спасать страну, иначе Гитлер дойдет до их гор и всем будет плохо.
Но для двух неграмотных парней (как и сотен их соотечественников) слова о патриотизме оставались пустым звуком. Россия была далеко, Гитлер – плохой человек, но до гор ему не добраться. Ради чего погибать? Когда мы выдохлись от бесполезного разговора, я сказал просто и ясно, отпуская обоих:
– Струсите в бою, вас расстреляют.
Таджики кивнули и, неумело ткнув растопыренными пальцами в пилотки, ушли. Шаровары и гимнастерки блестели от грязи, как кожаные.
– Матвей, почему командиры отделений не следят за чистотой? Вода есть, организуй завтра же помывку и стирку.
– Заставишь их…А через день или два Матвей Осин получил письмо из дома. Погиб его старший и единственный сын (девчонкам было лет по пятнадцать). Все происходило на моих глазах. Лучше такого не видеть. Лицо старшего сержанта стало серым, словно цемент. Он прочитал только первые строчки и, оглядев нас пустыми глазами, пошел, качаясь, как пьяный.
– Что случилось? – догнал его фельдшер Бульба.
– Сын… Васька. Его же только в апреле забрали.
Федор Бульба совал Матвею какие-то таблетки и объяснял нам:
– Давление скакнуло. Как бы сердце не того…
– Не надо таблеток. Дай спирту.
Бульба помялся, вопросительно глянул на Тимаря.
– Налей сто граммов, – сказал майор. – Хуже не будет. Оттянет кровь от сердца.
Два дня Матвей Осин пил в своей комнатушке. К стене была пришпилена семейная фотография, сделанная еще до войны. Матвей в вязаном свитере, жена, широкоскулая некрасивая женщина, двое девчонок-малявок и похожий на отца паренек в форме ученика ФЗУ. На третий день я пошел к своему помощнику:– Приходи в себя. Тебя утром Николай Егорович спрашивал. Пополнение получаем, работать некому…
– Приду, – вяло согласился Матвей. – Вот еще сто граммов приму…
– Брейся, умывайся, и через час я тебя жду. Это – приказ.
– Приказ… ни хрена ты, Слава, не понимаешь. Такая же сопля, как мой Васька. Он ведь танкистом был. Осталась от него кучка углей. Могилы даже, наверное, нет…
– Направим запрос, где похоронен. Все, очухивайся, Матвей. У тебя жена, две дочери остались.
Матвей Поликарпович Осин приходил в себя тяжело. Наверное, мне трудно было его понять. Я не терял сына. Мне это еще предстояло через много лет на другой войне.
Люди поступали быстро. Под конвоем, почти каждый день. Пока входил в форму помкомвзвода, мне хорошо помогал Иван Шестаков. Он крепко закрутил дисциплину, его отделение отличалось слаженностью и внешним видом. Второй командир отделения Егор Луза был помягче характером, но тоже добросовестным сержантом. Фамилия его иногда становилась предметом шуток за спиной:
– Давеча шли, луза мелкая, а грязь зыдкая.
Егору пытались приклеить кличку Лужа, но она не прижилась. Сержант имел орден и нашивку за тяжелое ранение, успел повоевать. Хорошо разбирался в оружии, и в нашем, и в трофейном. Когда у кого-то из офицеров заедал довольно сложный затвор «парабеллума», шли к сержанту Лузе.
– Пулеметы у немца гожие, – передразнивали иногда бойцы Егора. – Так ведь, товарищ сержант?
Хвалить при всех вражеское оружие не полагалось. Можно было нарваться на неприятность со стороны бдительного агитатора Бутова, который, впрочем, сам щеголял с трофейным «парабеллумом».
– Гожие, – соглашался бывший минометчик. Он не любил кривить душой и признавал, что МГ-42 – пулемет серьезный. – Но и у нас станковый «горюнов» не хуже. Скорострельность почти 800 пуль в минуту и вес на 20 килограммов легче, чем у «максима», а лента металлическая.
«Горюновых» в войсках еще было мало, однако Егор отлично знал этот пулемет. Подробно рассказывал о его особенностях. Потом переходил к «Дегтяреву», которых обычно поступало по 2–3 штуки во взвод. Я сам неплохо разбирался в оружии (преподавал в училище), но знания бывшего лейтенанта вызывали уважение. Занятия в его отделении проходили с огоньком.
Как водится, поступили люди, требующие особого подхода. В роте появились уголовники, правда, на этот раз гораздо меньше. У меня во взводе выделялись двое: Пекарь и Щербатый. У Пекаря была плоская красная физиономия, пухлые мощные плечи (сумел разожраться во время войны!). Он всячески подчеркивал, когда меня не было поблизости, свою физическую силу, сыпал блатными словечками.
Щербатый держался скромнее. И еще, его прозвище напоминало мне нашего сельского кузнеца, не побоявшегося схватиться в 1933 году прямо на улице с бешеным волком. Он тогда одолел опасную животину, а в 1941 году сгинул на фронте без вести. Наверное, погиб.
Я разговорился со Щербатым. Он рассказал, что рано потерял родителей, его подобрали воры и научили своему ремеслу.
– К ним попадешь, так просто не вырвешься. Ну и пошел по этапам да тюрьмам. Вину в бою искуплю, судимость снимут, считаю, на любое предприятие после войны возьмут. Как думаете, товарищ старший лейтенант?
– Конечно, – соглашался я.
– Женюсь, хватит с блядешками баловаться. Я ведь детей люблю.
Своей показной душевностью и умением влезть в душу Щербатый меня словно загипнотизировал. Он был вором-карманником, берег свои руки с чуткими, как у музыканта, пальцами. Уклонялся от тяжелой работы, жалуясь, что у него повреждено «нутро». Осин, несмотря на свое горе, разглядел его лучше и однажды жестко предостерег меня:
– Меньше ты верь этим уркам. У Щербатого на роже вся дальнейшая судьба написана. Как бы войну пережить да прежней профессией заняться. Не зря пальцы бережет.
Я спорил и говорил, что не надо ставить в один ряд оступившихся людей. Многие воры становятся нормальными гражданами.
– Оступившиеся! – фыркал Матвей. – У меня Васька в семнадцать лет в училище пошел и танком командовал, еще восемнадцати не исполнилось. Погиб, даже с девками, наверное, не целовался. А эти уроды всю войну на нарах провалялись. А сейчас оставшийся срок за чужими спинами хотят списать. Твоему Щербатому еще лет пять сидеть. Наскучило. Решил «искупить». Эх, молодой ты еще, Слава. Людей не всегда видишь.