Кронштадт - Войскунский Евгений Львович
— Да какой там выбор, — говорил Толоконников механику, подцепляя вилкой длинные серые макароны. — Ты считаешь, Иван Ильич, что выбрал сам, а на самом-то деле обстоятельства продиктовали.
— Никто мне не диктовал, — пробасил Чумовицкий, повернув к командиру широкое, давно не бритое лицо. — Я с детства знал, что пойду в моряки.
— С детства знал! Да потому и знал, что родился в Архангельске, в моряцкой семье. Вот тебе первое обстоятельство. А второе — комсомольский набор.
— Это верно, но все-таки…
— А третье — общие обстоятельства. Положение страны, капиталистическое окружение, оборонная пропаганда. Тебе кажется, что политика не определила твой выбор, — ан нет, очень даже определила. Больше, чем ты думаешь.
— Ну, ясно, что политика на нашу жизнь сильно влияет. Но выбор какой-то есть. Один идет в летчики, другой — в инженеры, а мы с тобой, Федор Семеныч, в моряки…
— Я для твоего примера не типичен. Не собирался я на флот идти. У меня отец был красным конником, и я хотел в кавалерию. Только так и представлял свое будущее — на скачущем коне, с шашкой в руке. А мне сказали: надо на флот. И я пошел, хоть моря отродясь не видал и даже боялся его, потому что не умел плавать. Мы не то делаем, что хотим, а то, что надо. И это правильно. Государство лучше знает, чем зеленый юнец, где в данный момент ты нужен.
Чумовицкий залпом выпил компот и поднялся.
— А все-таки я как хотел, так и сделал, — сказал он. — Прошу разрешения.
Он вышел из отсека.
— А все-таки она вертится, — засмеялся Скарбов. — Ай да Ильич! А у меня проще. Я был чемпионом Ленинграда по плаванию среди юношей. Потому, наверно, и оказался на флоте. Водная дорожка привела.
— Обстоятельства конечно же сильнее нас, — сказал Чулков. — Вот я после рабфака хотел в пединститут, на исторический факультет. А меня направили в политучилище имени Энгельса. Прав командир: надо сильнее, чем хочу.
— Вас послушаешь, Борис Петрович, — поднял штурман Шляхов лохматую голову, — так все мы — оловянные солдатики.
— Да нет же! — Чулков с досадой сдвинул черные треугольнички бровей. — Никакие не солдатики, не винтики… Я хочу сказать, — спохватился он, — что свой выбор мы делаем в пределах государственной необходимости.
— Значит, выбор все-таки возможен?
— Ну конечно. Что значит сделать выбор? Найти себя в данных обстоятельствах. Вон как Малько — прекрасно нашел себя в гидроакустике.
— А по-моему, — сказал штурман, — тут больше случайности, чем понимания обстоятельств. Призвали бы, например, Малько не на флот, а в пехоту — и все, не состоялся бы он как гидроакустик. Даже не узнал бы, что носит в себе такой… ну, дар.
— Фактор случайности, конечно, есть, — сказал Чулков. — И вообще жизнь всегда…
Он не договорил. В эту минуту он будто услышал, как Маринка его позвала. В его сознании ясно прозвучал ее зов.
— Что — всегда? — спросил штурман.
А у Чулкова перед глазами — тесная восьмиметровая комната в огромной вымершей и промерзшей коммуналке. Лариса прижимает к себе двухлетнюю Маринку, глаза у Ларисы безумные, она бормочет: «Не умирай… не умирай…» А Маринка чуть жива. У нее даже сил нет, чтоб заплакать. Она поникла, глаза закрыты, и только парок от дыхания показывает, что еще жива. Он, Чулков, всю зиму не доедал на лодке свой скудный паек, тащил домой. Лариса отчаялась спасти ребенка. Шептала серыми губами: «Вместе умереть…» А он, Чулков, не давал им умереть. Вливал им ложечкой в рот горячий суп. Кипятил воду и заставлял пить с кусочком сахару. Выжили. И теперь вот — Маринкин отчетливый зов в ушах: «Папа…»
— Каждый должен делать свое дело, вот и все, — сказал Толоконников, будто отрубил. — С чувством удовлетворения делать то, что тяжело и опасно, если это нужно.
Тут помощник Мытарев вызвал командира на мостик:
— Звук мотора, Федор Семеныч. Со стороны берега. Прислушайтесь.
Небо было чистое, усыпанное звездами. Редкостное для Балтики небо. Заштилевшее море уснуло под мерцающим звездным сводом — ни огонька, ни вздоха ветра, ни шороха волн. Да, был в небе чуть слышный, но как будто нараставший звук — такое назойливое «з-з-з-з-з…». Где-то шел над морем невидимый самолет. Толоконников представил себе лодку, с точки зрения ночного летчика. При таком ясном звездном небе летчик, пожалуй, различит силуэт лодки на воде…
— Ваше мнение, Николай Николаич? — спросил он помощника.
— Это может быть разведчик, — сказал тот, подумав немного. — А раз такая вероятность есть, надо погружаться.
Гм, ночной разведчик (подумал Толоконников). А что ж… Идет конвой с важным грузом, погода ясная, вперед выслан самолет-разведчик… Вполне вероятно. О том, что в районе действует подводная лодка, конвой, безусловно, оповещен.
— В центральном! — крикнул он, наклонясь над окружностью люка. — Доложить плотность батареи.
Вскоре механик доложил, плотность была достаточная, и Толоконников приказал остановить дизель, закончить зарядку. В резко павшую тишину отчетливо ворвался приближающийся звук моторов.
— Все вниз! — скомандовал Толоконников. — Срочное погружение!
Прерывисто заверещал внизу ревун. Ударили в уши грубые хлопки открывающихся кингстонов. Уже закрывая над собой крышку рубочного люка, Толоконников заметил — будто черная тень мелькнула вдали на фоне пылающих звезд. Лети, лети, подумал он, быстро спускаясь по отвесному трапу в центральный. Нас уже не увидишь.
Было два часа двадцать минут. А в три пятьдесят крикнул Малько, что слышит шум винтов. Далекие барабаны били, затухая и усиливаясь, слышимость была неважная, но Малько, весь уйдя в слух, не терял контакта. Толоконников поднял перископ скорее по привычке, чем в надежде что-то увидеть, — еще было далеко до рассвета, ночной конвой терялся во мгле. Опустив перископ, Толоконников стал у окошка акустической рубки:
— Ну что, Малько? Дашь мне цель?
— Что? — Акустик сдвинул наушник с уха.
— Ничего, ничего. — Командир поправил ему наушник. — Слушай. Хорошенько слушай, родной.
Малько слушал хорошо. Из слитного шума он выделил ухающий натужный стук винтов одного транспорта, потом другого. Различил деловитую стукотню двух миноносцев, настырное татаканье сторожевых катеров. Он перенумеровал цели, чтоб не запутаться, и беспрерывно давал пеленги — направления на них.
Все яснее становился Толоконникову рисунок конвоя. По количеству оборотов винтов, подсчитанному акустиком, он определил скорость движения транспортов. И снова атака. Помощник с таблицами торпедной стрельбы и штурман, набрасывающий на карте схему конвоя, помогают командиру выработать тэту (этой буквой греческого алфавита обозначается угол встречи). И так, не поднимая перископа, вслепую, он прорывает охранение и посылает в невидимую цель две последние торпеды.
Прочертив одну из сторон угла, торпеды ставят гремящую точку взрыва.
На несколько секунд подняв перископ, командир видит: пылает предрассветное небо. Нет, не солнце, еще прячущееся за горизонтом, его подожгло. Это гигантским алым факелом горит транспорт. И кажется, горит вода. Да это не транспорт, а крупный танкер! Пылает бензин, разлившийся из взорванных торпедами танков.
— Геенна огненная, — пробормотал Толоконников.
Опустил перископ, начал маневр уклонения. А словечко это — «геенна» — облетело отсеки, правда, видоизменясь в «гиену».
Глубинные бомбы вспахали море. Взрывы били Малько по ушам. Он снял наушники — все равно в этом грохоте ни черта не услышишь, только барабанные перепонки порвешь.
Толоконников шагнул в тесноту акустической рубки.
— Ну, Малек, ну артист, — сказал он и, притянув к себе Малько, поцеловал в сухие, — пересохшие губы.
Близкий взрыв швырнул лодку. Командир приказал боцману подвсплыть и держаться на двенадцатиметровой глубине. Это был новый тактический прием: немцы ставили углубление не меньше чем на двадцать метров, полагая, что лодка будет искать спасения на большой глубине, — а мы тут…
Взрывы утихали и возобновлялись. К концу нескончаемого этого дня появились признаки кислородного голодания. Торпедисту Трофимову, который оправился после ранения и нормально работал на боевом посту, готовил торпеды к выстрелу, опять стало худо. Рана-то у него затянулась за сорок с лишним дней похода, а вот контузия давала знать о себе. Таблетки, коими пичкал его фельдшер, помогали плохо. Жаловался Трофимов, что голова разрывается.