Иштван Галл - На крыльях пламени
Когда после отъезда Пепе я вернулся в «прерию», ребята уже поставили заграждение и вырыли ямы под мины. Линия границы в этом месте была изломана в виде римской пятерки, на таких участках работать очень тяжело.
— Гляди, Магош, тут поставим вертушку, — показывал Кудлатый на нижний угол излома; вертушка означает, что в этом месте идущие с двух сторон минные ряды удваиваются. — Хорошо придумано, а, ефрейтор? Так будет проще всего.
Он был хорошим, толковым минером.
На закате мы начали острение уже поставленных мин: вынимали предохранительную чеку из взрывного устройства. Кудлатый шел по внутренним рядам, я по внешнему. Остальным было приказано отойти, они складывали круглый лес и собирались домой.
В этот миг с грохотом подъехал наш грузовик, вернувшийся из города. Шофер дудел, махал рукой, из кабины выпрыгнул Пепе с канистрой в одной руке и какой-то бумажкой в другой.
— Удалось, — кричит он, размахивая бумагой. — Всех угощаю, ребята! Удалось…
Канистра полна палинки. Пока я добежал, она уже пошла по кругу из рук в руки.
— Представь, все прошло как по маслу. — Он тараторил без умолку, глаза блестели от упоения. — Доктор осмотрел меня, повертел, послушал спереди, сзади и сказал, что у меня серьезная аритмия, возможно, патология сердечного клапана, и тут же направил в свое отделение, вот бумага, может, даже демобилизуюсь; мне и возвращаться-то не нужно было, но я настоял, что сам съезжу за вещами, да и с вами хотел выпить, не могу же я уйти просто так!
Я смотрел на восторженно тараторящего и жестикулирующего Пепе, оказавшегося более ловким, чем граф, и сумевшего изменить свою судьбу. Он выбрался из ямы.
— Я болел за тебя, — промычал я.
— Ты отличный парень! Пей.
— Я еще не кончил с минами.
— Пей! Мы на все мои деньги купили палинки!
Ребята вновь и вновь прикладывались к канистре, палинка проливалась на грудь, все хохотали, толкались, хлопали Пепе по плечу.
Кудлатый зло закричал с противоположной стороны минного заграждения:
— Что там такое, Магош? Что за свалка? Опять мне не достанется!
— Я демобилизуюсь, — кричал ему Пепе. — Вот бумажка!
— Принеси сюда палинки.
— Не могу у них отнять!
— Тогда все враки.
— Вот бумага! Вот!
И, размахивая госпитальным направлением, Пепе побежал к нему. Уже добежал до промежутка между минными рядами. Он знал порядок постановки мин. Но вертушка! Надо было предупредить его, я уже собирался крикнуть: «Берегись!» Но вместо этого испуганно, как завороженный смотрел на Кудлатого, который сидел скрючившись по ту сторону минного поля, прокопченный на солнце, в испачканных смолой штанах, с дикой гримасой на измученном, усталом лице. Он не крикнул.
За взрывом настала тишина. Кто-то уронил канистру, и из нее, булькая, текла палинка.
Мы бросились к минному замку.
Пепе лежал лицом вниз, минерские сапоги разодраны в клочья, брюки и гимнастерка на спине целы. Но я знал, что это только видимость, вроде фасада нашего дворца, за которым ничего нет.
И все же я не рассчитывал увидеть то, что пришлось увидеть. Когда мы его перевернули — лица, груди, бедер не было: взрывы, бросавшие его с мины на мину, сорвали все. Остался лишь голый костяк, как у жареной рыбы, когда разделишь ее пополам вдоль хребта.
Два землемера
Перевод Т. Гармаш
Высовываясь из ворот, командир заставы кричит нам вслед:
— Дождь будет!
Я поддергиваю плечом ремень автомата, мол, черт с ним. Терпеть не могу плащ-палатку — жесткая, холодная, неуютная, — уж лучше укрыться за стогом соломы да переждать, если и вправду дождь пойдет. Только дождя не будет. Знаю я эти фокусы: небо черное, свинцовые облака клубятся и теснятся, как испуганное стадо, ветер гонит их, раздирает, даже дождик закапает и вдали громыхнет разок-другой для острастки — но все это так, видимость. Дует сильный восточный ветер, стучит ветками кустарник, натужно взлетают в небо птицы и отдаются в вышине власти воздушных потоков. К полудню, может, и солнце выглянет, апрельский ветер, как кнут, разгонит облака.
На повороте оглядываюсь. Наш лейтенант все еще стоит у ворот, сильный порыв ветра сдвигает ему на лоб фуражку, и, махнув рукой, он заскакивает в ворота. Ударившись о косяк, испуганно дрожит железная створка ворот; мы сворачиваем в заросли кустарника.
Я пропускаю вперед двух своих штатских спутников; узкая дозорная тропка ведет к границе. Здесь, в чащобе, потише, у нас над головами со свистом несется вскачь и хлопает ветками ветер, но в глубь зарослей прорваться не может. Хлюпая по грязи, спотыкаясь и скользя на раскисшей от влаги земле, мы с грехом пополам продвигаемся вперед. Я стараюсь ступать на пучки сухой травы и прыгаю с одного на другой, как с кочки на кочку: не выношу грязи. Да и идти по ней хуже: она комьями налипает на каблуки с подковами и ранты сапог, так что едва переставляешь ноги, а заляпанные голенища весь вечер потом отскребаешь. Идущие впереди не обращают внимания на мои ухищрения и равнодушно месят грязь, даже не глядя под ноги.
Так идем мы добрых полчаса.
Дорожка становится шире и переходит в поляну, на которой навалены вязанки хвороста. Укрывшись за ними от ветра, мы располагаемся передохнуть. Я ставлю между ног автомат, расправляю затекшие плечи и перевожу дух. Хорошо отдохнуть после такой ходьбы.
Мои спутники закуривают, пуская клубы дыма. Тот, что повыше, оборачивается ко мне:
— А знаете ли, господин богатырь, я ведь бывал по ту сторону границы.
Он долговязый, с плечищами манежного борца, тонкой талией и по-паучьи длинными и тонкими ногами. При ходьбе он раскачивается, как тростник на ветру, так и хочется его подхватить, чтобы не упал. Ноги-жерди обуты в бумажные носки и огромные башмаки, а колени приходятся чуть ли не на уровне моего поясного ремня. Одет он в бриджи и штормовку, застегнутую до подбородка. Лицо у него узкое и длинное, голова приплюснутая с боков. Так что спереди она кажется маленькой, а сбоку — большой. Нос крупный и мясистый, щетинистые усы, меж бескровных губ мелькают большие желтые зубы. Лоб бронзовый от загара, уши оттопыренные и волосатые. Только глаза привлекательны, их открытый взгляд лучится добротой и лукавством. Вместо бровей две кисточки, смешные и подвижные, буквально говорящие, он каждое слово сопровождает движением бровей. То подмигнет, то сожмурит глаза, то широко откроет и тупо уставится на тебя, а брови при этом пускаются в пляс: одна подпрыгивает вверх, другая сбегает вниз; сведет их, и лицо станет строгим, разведет — наивным; он удивляется — и брови подскакивают на лоб, сомневается — едва заметно ими шевелит. Сколько слов, столько движений бровей. Я смотрю на него с интересом и неприязнью. «Господин богатырь!» Почему он меня так называет? Другое дело — старушки да любящие выразиться позаковыристей деревенские деды. Но этот-то почему? Насмехается? Мне не хочется его обижать, и я молчу. Гибкой палочкой стараюсь попасть по сухой головке репейника, что покачивается передо мной, но ветер все время отклоняет ее от удара.
Он снова повторяет:
— Я действительно там бывал.
Взглянув на него, мгновенно отвожу взгляд. Он смеется, одними глазами смеется, они насмешливо атакуют меня веселыми стрелами, брови танцуют. Просто зло берет: за дурака он меня, что ль, считает? Я не знаю, что ответить и как положить конец этому разговору.
А он уже обращается к своему товарищу, но так, чтобы и я слышал:
— На той стороне, как раз напротив нас, большая богатая деревня. Так вот там я и бывал. Более того. У меня там родственники. Я гостил у них, и не раз.
У меня невольно вырывается:
— Когда?
— О-хо-хо, не так уж давно. Ну-ка посчитаем, двадцать два… нет, двадцать три года назад. Тогда это было еще просто. А теперь…
Он машет рукой и подмигивает. Я не выдерживаю и взрываюсь:
— Что значит теперь?
— Другая жизнь, знаете ли.
— Какая это другая?
— Ну такая.
— Какая?
— Сами знаете, господин богатырь.
«Господин богатырь!» Я изо всей силы полоснул веткой по воздуху.
— Вам не нравится?
— Я этого не говорил.
Голос его при этом выражает такое наивное удивление, что мне кровь бросается в лицо. Что это со мной? Какое мне дело до того, где он бывал, да еще в незапамятные времена. Но почему он мне об этом рассказывает, и так хвастливо, чуть ли не с вызовом? Чего-то он добивается, только знать бы чего. Я стараюсь себя успокоить: просто наивный и болтливый человек и рассказывает все это без злого умысла. А я ему нагрубил. Мне становится стыдно, хочется как-то загладить вину. Я виновато оборачиваюсь. Он кротко смотрит на меня, вся его слегка согнутая фигура выражает раскаяние. Он нерешительно протягивает ко мне свои ручищи-лопаты, а я невольно отшатываюсь.