Петр Лебеденко - Холодный туман
Он хорошо помнит, как в минуту слабости, вдруг потеряв всякую над собой власть, сказал: «Меня скоро убьют». Сказал и сам испугался своих слов, но в то же время ему показалось, будто он сбросил с себя какую-то часть груза. Стало немного легче, потому что теперь не было такой необходимости скрывать свое состояние.
«Меня скоро убьют», — нет, этим признанием он и не думал вызывать сочувствие, но — когда и раз, и другой вместе с остальными его не послали выполнять боевое задание, он понял, что это связано с его признанием («Они все понимают, — думал он, — они хотят подождать, пока у меня пройдет это чувство обреченности, потому что с ним мне трудно воевать»), он, хотя и ничего не говорил, но до глубины души был благодарен им за их чуткость. Он и сам поверил: пройдет, пройдет это наваждение, для этого надо только время…
А времени, оказывается, не было…
— «Ласточка», «ласточка», подходим к цели. Перестраиваемся в правый пеленг!
И тут же — голос майора Усачева:
— «Семерка», вместе с ведомым опередите «горбатых», сработайте провокацию.
Так у них было принято: если они сопровождали к какой-то определенной цели штурмовиков, пара истребителей снижалась до минимальной высоты, и прежде чем «Илы» подходили к цели, «маленькие» проносились над ней, вызывая на себя огонь затаившихся зениток. В этом была своя логика: истребитель не являлся такой уязвимой мишенью, как штурмовик. И потому что был меньше размером и, главное, потому, что обладал значительно большей скоростью и маневренностью. Если нервы немцев не выдерживали и они открывали по истребителям огонь, тем самым демаскируя себя, летевшие следом штурмовики или накрывали зенитные батареи бомбовым ударом, или, если цель у них была более важной, шли к ней, обходя зенитки стороной.
— Идем, «Ласточка», — сказал Денисио.
Они вместе с Шустиковым вышли из строя, пронеслись над штурмовиками и одновременно стали снижаться крутым пикированием. Еще издали Денисио заметил в стороне от железной дороги небольшой пологий овраг, густо поросший кустарниками, так густо, что это у Денисио сразу же вызвало подозрение. Ему не раз приходи лось видеть такие овраги с такими «кустарниками», которые оказывались обыкновенной маскировочной зеленью.
Не ошибся он и на этот раз. Бросив Шустикову: «Ласточка», идем параллельно. Пулеметный огонь по оврагу, он сразу же нажал на гашетку и, скосив глаза вправо, увидел, что и Шустиков не замедлил сделать то же самое.
Как Денисио и ожидал, немцы поспешно сбросили с зениток маскировку и открыли по обоим истребителям бешеный огонь из эрликонов. Но все же они опоздали: уже через минуту первый эшелон «Илов» накрыл зенитные батареи массированным бомбовым ударом, заставив их замолчать.
— Хорошо мы с тобой сработали, — сказал Денисио. — Сделали то, что надо.
Тем временем штурмовики уже вышли на заданную цель — на железнодорожные составы, на разгруженные, но еще не тронувшиеся с места танки, самоходки, тягачи, зенитные установки. И хотя теперь их встретил огонь зенитных батарей, расположенных и на платформах, и у двух водокачек, и вокруг здания вокзала, и между вагонами, они делали один заход за другим, перекатывающимися волнами, наносили бомбовые удары, били из пушек и пулеметов, сбрасывали «эрэсы» потом уходили с набором высоты, разворачивались — и снова удар, снова огонь, дым, полыхающие танки, бронемашины, вагоны и платформы с еще не разгруженной техникой, мечущиеся в панике немецкие солдаты.
Не в первый раз Геннадию Шустикову доводилось сопровождать «Илы», не в первый раз он, вместе с другими летчиками-истребителями, охраняя штурмовики от «мессершмиттов», наблюдал вот такие картины разгрома немецких объектов, но раньше все, что он видел, воспринималось им не так, как сейчас. Раньше он не мог, да и не хотел скрывать своего восторга, он словно пьянел от него, он — тоже бросал свою машину в атаку на зенитки, подавляя их, открывал пулеметный огонь по скоплениям солдат, но все это его почему-то мало удовлетворяло, он жалел, что сидит в кабине истребителя, а не штурмовика, ему самому хотелось «черной смертью» проноситься над колоннами немцев и сыпать на них бомбы и «эрэсы», жечь их танки и машины.
Однако эта неудовлетворенность тут же находила выход: Шустиков снова и снова бросал машину в пике чуть ли не до самой земли, с этого крутого пикирования бил пулеметными трассами по выбранной цели, что-то крича от переполнявших его чувств ненависти к фашистам и упоения боем.
Так было прежде…
Ничего этого не было теперь…
Будто сломалась внутренняя пружина в человеке — и этот человек словно переродился, перестал узнавать самого себя, не совсем понимая, что с ним произошло.
Вот он видит, как два штурмовика отвалили от строя и направились к зданию вокзала, откуда не прекращали бить эрликоны.
Майор Усачев приказал:
— «Семерка», прикройте двоих «горбатеньких».
Денисио спросил у Шустикова:
— Понял?
— Понял, — ответил Шустиков.
«Илы» прошли подальше, развернулись «блинчиком» и, несмотря на плотный огонь четырех или пяти эрликонов, расположенных в нескольких метрах друг от друга, еще издали обстреляли их из пушек и тут же нанесли бомбовый удар. Сверху не сразу можно было определить, насколько этот удар оказался эффективным, однако огонь зениток заметно ослаб, и Денисио сказал:
— «Ласточка», теперь ударим мы.
Можно было представить, с каким азартом Шустиков бросился бы в атаку на зенитки в те недалекие времена, когда в нем еще не сломалась его внутренняя пружина. Денисио, наверняка, услышал бы в своем шлемофоне шальной голос (Денисио и Микола Череда называли это «кличем краснокожего») Шустикова, кричащего что-то невразумительное, увидел бы, как Шустиков, несмотря на то, что с земли по нем стреляют почти в упор, закладывает свою машину в крутое пикирование и смалит из пулемета и пушки тоже почти в упор — по зениткам, по разбегающимся от них, точно крысы, немцам, может быть предполагающим, что там, в истребителе, сидит наверняка свихнувшийся летчик, которому наплевать, останется он живым или нет.
А ему было не наплевать. Он любил жизнь так, как может ее любить человек, который безгранично верил в свое будущее и совсем не верил в то, что может погибнуть в этой войне.
Он и сейчас любил жизнь, но в нем уже не было веры, как прежде, что горькая чаша его минует. Вот он вслед за Денисио бросает машину на продолжающие огрызаться эрликоны, широко открытыми глазами глядит на летящие к нему зенитные снаряды, и ему кажется, что один из этих снарядов в следующее мгновение разорвется прямо в его кабине или ударит в мотор, или пробьет бензобак, и он, Геннадий Шустиков, вместе с горящим, корчащимся в огне истребителем рухнет на землю и сгорит под его обломками. А снаряды рвутся совсем рядом, по изредка вздрагивающему истребителю — особой, не похожей на вибрацию, дрожью — Шустиков чувствует, что осколки ранят машину, которая, как кажется Шустикову, стонет от боли.
— Давай огонь! — кричит Денисио. — Почему молчишь?!
В его голосе Шустиков слышит не свойственные Денисио интонации. Денисио очень редко выходит из себя, особенно когда имеет дело с такими молодыми по возрасту летчиками, как Шустиков. И это не только потому, что Денисио долгое время был инструктором, и сама работа заставляла его быть сдержанным, у Денисио вообще покладистый, добрый характер. Все это знают, знает это и Шустиков, и ему сейчас становится не по себе. Денисио, наверно, злой, как черт. Да и будешь злым, как черт, или тысяча чертей, когда по тебе смалят эрликоны, а твой ведомый сидит в своей кабине, словно истукан. Сам Денисио беспрерывно бьет из пушки и пулемета по зениткам, но — то ли потому, что он потерял выдержку и не может из-за этого сосредоточиться, то ли по какой другой причине, но что-то непохоже, чтобы там внизу, несли от его огня ощутимые потери.
Денисио выводит машину из пикирования, набирает высоту, делает молниеносный боевой разворот — и снова идет в атаку на эрликоны. Шустиков делает то же самое, но теперь, поймав в прицел одно из зенитных орудий, остервенело нажимает на гашетку и строчит, строчит из пулемета, и по-шальному что-то кричит, как кричал раньше, а черты его лица искажаются настолько, что сейчас. Шустикова трудно узнать. Он вроде как очнулся от одурманивающего его состояния, вроде как сбросил с себя омерзительные путы, вырвался из них на желанную свободу, но все в нем еще клокочет от ярости: какая дьявольская сила так безжалостно опоила его дурманом, заставила сделаться этаким безвольным существом, на которое не грех плюнуть.
— Не зарывайся, «Ласточка»! — приказывает Денисио.
Голос у него теперь совсем другой, опять спокойный, опять дружеский, если бы у него была сейчас такая возможность, он обнял бы Шустикова, он сказал бы ему столько ободряющих слов, что Шустиков сразу бы просветлел и обрел бы прежний душевный покой.