Ежи Путрамент - Сентябрь
Наконец Ромбич проехал мимо этого человеческого скопища; вдруг какая-то старая баба, толстая и растрепанная, в помятом черном жакете, заглянула в машину.
— Полковник! — воскликнула она. — Ведь вы полковник Ромбич! Не узнаете меня? Ну как же, в Замке…
— Поехали, — сердито шепнул Ромбич шоферу и обернулся, когда они уже были далеко. Женщина все еще стояла, жалобно глядя им вслед, потом заковыляла назад к рупору. Это ведь та, как ее? Гейсс? Приятельница Бурды! Он отметил этот факт не без удовлетворения: вот как низко пали клевреты Бурды, шляются по улицам пешком, вместе с серой массой торчат у репродуктора…
Пулавская, Раковецкая, потом свернули вправо. У ворот часовые, и Ромбич обо всем забыл, остались только Томашув, Нарев! Едва он успел спуститься вниз, к нему кинулись сразу Лещинский Слизовский и двое незнакомых.
Слизовский оказался самым расторопным и оттащил его в темный угол:
— Очень плохо, — прошептал он, — под Остроленкой до трехсот танков, еще столько же под Рожаном…
— Не может быть! — вырвалось у Ромбича; он не успел расспросить о подробностях, потому что один из незнакомцев всунул ему конверт, тяжелый и твердый из-за множества сургучных печатей.
— От министра Бурды, очень срочно, распишитесь, пожалуйста!
Лещинский сказал ему на ухо:
— Маршал беспокоится, тринадцатая дивизия…
Ромбич растолкал всех; Слизовский бежал за ним еще несколько шагов и шептал:
— На Буг — раз, эвакуация — два, очень плохо…
18
— Вздор, вздор! — кричал Бурда и колотил кулаком по столу. — Ромбич с ума спятил! Ведь это означает конец Варшавы! Учреждения, фабрики, водопровод, электричество — все замрет! Как можно предлагать что-либо подобное… Вы, наверно, напутали!
— Но, пан министр, — Хасько был бледен, пальцы у него дрожали, он ронял бумажки, нагибался, поднимал их, — полковник лично… положение критическое, Варшаву в любой момент могут отрезать с востока…
Надо спасать призывников… для воссоздания резервов…
— Вздор! — все больше горячился Бурда. — Такая мобилизация даст двести — триста тысяч человек. А сколько женщин пойдет за ними? Поток, наводнение! Запрудят все шоссе! Полнейший беспорядок! Дороги нельзя будет использовать для войска. А чем будет питаться эта саранча? Вздор!
Хасько наконец подобрал все бумажки, крик Бурды, видимо, его успокоил, теперь он стоял, слегка наклонив голову, и ждал.
— Вздор! — еще раз сказал Бурда и задумался; у него мелькнула мысль, что Ромбич не без причины пытается именно с ним согласовать этот вопрос. Провоцирует! Как тогда, с Пекарами! Чтобы потом раструбить: Бурда паникер! Ба, за такие делишки и пулю в лоб можно схлопотать!
Теперь успокоился и Бурда, довольный тем, что так быстро разгадал замысел Ромбича, вопросительно посмотрел на Хасько.
— У нас снова зарегистрировались трое старост, из Поморья…
— Крысы убегают! Посылайте всех к гражданскому комиссару! Пусть он им покажет! Дальше!
— Из Келецкого воеводства нет сведений, кроме Радома…
Карандаш, который держал Бурда, сломался. Он швырнул его в корзину.
— Где премьер?
— Поехал в Анин. Инспектирует бомбоубежища… в смысле снабжения водой…
Они смотрели друг другу в глаза. Лицо Хасько приобрело обычное невинное, беспечное выражение, а Бурда снова вышел из себя.
— Чего вы уставились? — крикнул он. — Что должно означать ангельское спокойствие в ваших глазках? Вам не нравится наш премьер?
— Да что вы, пан министр…
— Предупреждаю вас! Я знаю, что в ваших кругах болтают о премьере! Не потерплю! — Он бил кулаком по столу так, что перекатывались и дрожали карандаши, ножи для разрезания бумаги, пепельницы, все подсобные орудия государственного деятеля. — В военное время! Пораженчество! Саботаж! В Березу [67]! — Он с размаху рубанул ладонью, и фотография Пилсудского в темной кожаной рамке, с автографом, подскочила и упала плашмя.
Хасько словно ожидал такого финала; одним прыжком он очутился у стола, поднял фотографию, быстро догладил ее худыми пальцами и заботливо поставил на место. Он не уходил.
— Еще что? — уже только прошипел Бурда.
— Увы, пан министр, неприятное дело… Подрывные элементы, в рабочей милиции… в районе Воли, в Повисле…
— Почему допустили?
Хасько развел руками:
— Я говорил, что здесь милиция вообще не нужна. Потом уже ничего не поможет… пролезут в любую щель.
— Надо договориться с кем-нибудь из ППС. С кем-нибудь, у кого голова на плечах! Впрочем, я сам улажу! Все?
— Да вот коммунисты… Козеборский староста…
— Еще и Козеборы!
— Так точно… первого сентября… со всем персоналом…
— Ну и что же? Теперь таких много!
— Так точно. Но немцы… Немцы только…
Бурда начинал понимать. Устав от крика, он засопел, потом поджал губы и нахмурился:
— Что с заключенными?
— Вот именно, пан министр. Недоглядели…
— У нас доглядят!
— Так точно! Выломали ворота, ушли. А в городе устроили митинг, антигосударственный…
— Где они?
— Мелкими группками… По всей территории…
— Вылавливать.
— Они в гражданской одежде…
— Проверить документы, в уезды и в армию послать списки главарей.
— Документы забрал начальник тюрьмы…
— Ну, значит… тем лучше. Проверять. Тех, у кого не окажется документов, считать диверсантами. Расстреливать на месте! Немедленно разошлите циркуляр! И вообще, почему столько дней медлили?
— Только сегодня Познань сообщила…
— Разжаловать этого старосту! В отставку! Начальника тюрьмы…
— Начальник, пан министр, сделал все, что мог. Документы унес, список политических оставил. Убежал по сигналу из староства…
— Чепуха! Недоглядел, разжаловать! Перевести в участковые. Доложите мне об исполнении. Вы рискуете своей… — Он поглядел на Хасько, на секунду задумался: еще неделю назад сказал бы «карьерой», а теперь только грозно нахмурил брови и буркнул: —…Собственной головой!
Хасько повернулся и уже в дверях, откланиваясь, бросил на Бурду беглый взгляд, выражавший уверенность в том, что его начальник, подобно премьеру, начинает дрейфить. Бурда, увы, отлично его понял.
С первой минуты войны его разрывали два отвратительных чувства. Прежде всего сознание бессмысленности, нелепости этой войны. Каждое донесение, каждая весть обостряли временно затихшую боль. Ссора, супружеская ссора! Козеборская история и скандал с милицией были особенно неприятны! Это тебе не вазы и ковры; разбилась стеклянная пробирка, содержавшая опасные бактерии. Повздорившие супруги, швыряя друг в друга подушки, разинув в крике рты, будут вместе с пылью глотать и бактерии. Существует своеобразный закон семейной ссоры, своеобразный кодекс: даже в момент наибольшей запальчивости не говорят некоторых вещей и не касаются некоторых предметов. Но вот ссора разгорается неудержимо, уже по инерции, и все больше сужается область такого табу.
А второе, быть может более гнетущее, чувство родилось и под влиянием косых взглядов Хасько, вроде недавнего, прощального, с порога, и под влиянием с каждым днем возрастающего числа старост, покинувших свои посты, и под влиянием уменьшающегося с каждым днем количества инструкций, размножаемых на стеклографе для уездов, и, наконец, под влиянием все более громких криков и угроз, которыми надо подкреплять приказы, если хочешь, чтобы их выполнили хотя бы на двадцать, хотя бы на десять процентов.
Как человек, которого хватил удар, Бурда чувствовал, что окончательно теряет способность управлять собственным телом. Уже нельзя пошевелить пальцами ноги. Появился странный холодок в локте. Быть может, завтра страшный недуг скует всю руку. Осталась только боль, боль в бессильных руках и ногах, боль или воспоминание о боли, то или другое, но равно докучливое. И самое оскорбительное — сознание, что нельзя вовремя приостановить развитие болезни, сознание, что ты приказываешь руке сжаться в кулак, а она лежит на подушке, на вид здоровая, даже не побелевшая, но неподвижная. А возле кровати стоят всякие Хасько, ироническим молчанием подтверждая, что болезнь прогрессирует. Они все видят, а тебе по-прежнему кажется, будто ты поднимаешь кулак и бьешь кого-то по морде.
Оба эти чувства теперь скрестились, слились, как две реки. Захлестнутый ими, Бурда некоторое время боролся со слабостью, сидел у стола, беспомощно откинув голову на спинку кресла. А потом в нем проснулась своего рода проницательность, способность ясно и безжалостно глядеть на вещи и людей.
Он внезапно понял, что страшна не только бессмысленность войны, еще страшнее ее неотвратимость.
Если ссора достигает слишком большого напряжения, то заносчивый, строптивый супруг перестает быть нужным своей прекрасной половине. Какой от него толк, если его мебель, недвижимое имущество разбито вдребезги, а сам он поражен злым недугом, подползающим к сердцу?