Николай Брешко-Брешковский - Когда рушатся троны...
Надо развлечь его, дать другое направление мыслям, задеть в нем самое близкое, свое, родное.
Лаская его голову, она сказала:
— А у нас, в горах, восстание ширится… И знаешь, кто едва ли не главный и нерв, и душа, и мозг? Зита! Маленькая Зита!..
Адриан, встрепенувшись и взяв ее руки, почти с гневом воскликнул:
— Мама, раз навсегда… Умоляю вас, не говорите мне об этой женщине…
— Выслушай меня!..
— Мама…
— Ты должен выслушать!.. Сядем. Не перебивай меня, будь терпелив.
Он подвинул ей кресло и сел сам, готовый слушать, но предубежденный, решивший, что матери не переубедить его. Маргарета не сразу начала, обдумывая каждое слово.
— Мне это нелегко говорить… Я виновата, очень виновата и перед тобой, и еще больше — перед ней… Но другого выхода не было… Пришлось пожертвовать личным чувством во имя династических интересов… И ты никогда не узнал бы правду, если бы не овдовел… Но теперь, когда ты свободен, я тебе скажу все. Зита перед тобой чиста и боготворит тебя больше прежнего. Да, да, ты сейчас убедишься! — поспешила мать, увидя на лице сына горькую, недоверчивую улыбку. — Я не встречала еще такой героини, как Зита, способной на самое крайнее самопожертвование. Зита знала: у тебя не хватит решимости порвать с ней, чтобы жениться на Памеле. Надо было так сделать, чтобы ты разлюбил ее, Зиту. Даже больше, почувствовал к ней отвращение. И сознательно, с истерзанной, окровавленной душой, взошла эта маленькая Зита на жертвенный алтарь. Она хотела убедить тебя в своем романе с этим… этим Абарбанелем. В действительности же не только никакого романа не было, а Зита едва разрешала ему целовать кончики своих пальцев.
Адриан хотел возразить, но ограничился нетерпеливым жестом.
— Зита по отношению к тебе и к своей любви осталась такой же чистой и светлой. Но разве не убедительней всего ее прямо титаническая работа сейчас над тем, чтобы вернуть тебе утраченную корону. Не только символически вернуть, а и в самом прямом значении слова. Ей удалось похитить и увезти в горы с помощью Друди обе короны пандурской династии. Не будь Зиты, большевики продали бы их в музей какого-нибудь американца.
Оживившийся, просветленный, Адриан, порывисто бросившись перед матерью на колени, спросил:
— Мама, откуда вы все это знаете?
— От самой Зиты, — ответила с торжествующей улыбкой Маргарета. — Я с ней все время в переписке…
27. ПОДСЛУШАННЫЙ РАЗГОВОР
Калибанов со своим бритым лицом жокея после двух-трех месяцев манежа приобрел совсем берейторский вид. Сухой, сбитый весь, маленький, он ходил в желтых галифе, подшитых кожаными леями, в невысоких мягких сапогах, носил клетчатую кепку и не разлучался со стеком.
Зарабатывал Калибанов недурно, и хватало не только на жизнь, а еще и угостить обедом или завтраком какого-нибудь всплывшего вдруг в Париже друга-приятеля по славной отечественной коннице.
Вот и сегодня, в воскресенье, день-другой спустя после трагической гибели Сережи и Мата-Гей, угощал Калибанов полковника Павловского.
Да, в недавнем прошлом он был блестящим офицером Лубенского гусарского полка. В его же эскадроне, кстати, отбывали воинскую повинность оба брата Сережи Ловицкого — Миша и Боря.
А теперь, теперь это — смуглый мужчина в потертом английском кителе, знавшем и Кубань, и взятие Царицына, и агонию Новороссийска, и героическую врангелиаду в Крыму. Теперь это давно не бритый человек, хлебнувший и голода, и нищеты, отчего лицо его стало похожим на печеное яблоко. Набедствовавшись в Париже, Павловский зацепился за какую-то шоколадную фабрику, где приходилось таскать и ворочать ящики и где платили пять франков в день, за вычетом воскресений.
И вот они оба, Павловский и Калибанов, однокашники — птенцы Елисаветградского кавалерийского училища, сидят на кожаном узеньком диванчике в каком-то подобии кабинетика. Именно — подобии… Справа и слева — вроде стеклянной, матовой, разрисованной всякой всячиной стены. Эти обе стены на высоте человеческого роста опускаются изогнутыми линиями к общему залу ресторана. Во всяком случае, впечатление ложи.
Гарсон поставил блюдо с закусками. Вернее, целый ассортимент миниатюрных блюд, каждое в виде трапеции. На этих «трапециях» — сардинки, масло, сыр, шпроты, корнишоны, колбаса, редиска.
— А за отсутствием очищенной, мы угостимся кальвадосом, — и Калибанов потребовал именно этот крепкий напиток, приятно обжигающий все нутро.
Гарсон, налив две рюмки, хотел унести бутылку и удивился, когда Калибанов попросил оставить ее.
Павловский, огрубевшими от физической работы пальцами, поднял рюмку.
— За скорейшее возвращение домой.
— Дай Боже… Только «сумлеваюсь», чтобы скоро… — ответил Калибанов с гримасой удовольствия на бритом лице от выпитой рюмки.
— Ты сомневаешься? — спросил Павловский.
— Хотелось бы, ох, как хотелось бы не сомневаться, а только видишь сам, какая кругом мерзость… Леон Блюм, правящий Францией, через своего приказчика Эррио, справляет медовый месяц с кремлевской шпаной. Шпана эта въехала в Императорское российское посольство, превратила его в нечто среднее между публичным домом и кандальным отделением сахалинской тюрьмы. Шпана жрет на царском серебре, угодливо оставленном ей господином Маклаковым, и не только в ус себе не дует, а задрала ноги на стол и требует, — давай ей флот Врангеля.
— Неужели отдадут? — встрепенулся Павловский.
— А почему бы и нет? Почему? У власти товарищи-социалисты, а разве есть гнусность, разве есть подлость, которой не могли бы выкинуть социалисты? Вот, может быть, Англия прикрикнет на них: «Цыц, не сметь». Да еще зашевелились Болгария, Румыния, Турция, — кому охота иметь в своих водах флотилию красных пиратов? Давай еще! Хорошая штука этот самый кальвадос. Да, противно жить! Что ни день — такое ощущение, словно вступил ногой в вонючую гадость и носишь эту гадость на сапоге… Прости, дружище, за неаппетитное сравнение, но, право же, это именно так! Больше полугода правят они Францией, эти, с позволения сказать, социалисты и чем же они занимаются? Подходят с государственной точки зрения к рабочему вопросу? Заботятся об удешевлении жизни? Благодетельствуют род людской? Ничего подобного! Проповедуют мир, а сеют смуту, рознь, классовую и религиозную ненависть. Им, изволите ли видеть, надо порвать с Ватиканом, ибо этого желает Блюм. Хотя, хотя… это к лучшему. Все национально-мыслящее, все верующие в Бога, а не в дьявола, пробуждаются и организуются под предводительством генерала де Кастельно. У социалистов — Блюм, прятавшийся от воинской повинности, у националистов — генерал, доблестно воевавший на фронте и принесший в жертву отчизне трех своих сыновей. И вот, лицом к лицу, стоят две Франции: Франция — Блюма и Франция — де Кастельно. И вот вопрос, чья же Франция победит в конце концов? Все идет или к большевизму, или к здоровой диктатуре. В самом деле, разогнать всю эту сволочь легче легкого…
Калибанов хотел продолжать, Павловский, в свою очередь, тоже хотел сказать что-то, но пресекшийся Калибанов сделал ему знак, — погоди, мол…
Вниманием Калибанова овладел разговор вполголоса в соседней ложе. Речь шла на пандурском языке, довольно хорошо усвоенном ротмистром за два года жизни в Бокате. И, странная вещь, голос одного из собеседников почудился знакомым…
Он где-то слышал этот мягкий, слащаво-приторный тенорок, тенорок влюбленного в себя мужчины.
Голос говорил очень тихо, но выразительно:
— С каждым днем он становится опасней. Он — знамя! А если перерубить древко, — знамя упадет и, лежа во прахе, перестанет быть знаменем. Словом, необходимо покончить на этих же днях… — Тут слащавый голос что-то произнес до того тихо, — напрягавший свой слух Калибанов не уловил ни звука.
Тем более, ротмистр, дабы у соседей не показалось подозрительным молчание, воцарившееся в его ложе, машинально говорил первое попавшееся:
— Да… да… конечно… кто знает… увидим… увидим. А, впрочем… Пей кавальдос… я не могу, — и, нарочно, уже по-французски, заплетавшимся языком, Калибанов добавил:
— Я совершенно пьян…
— Вы оба хорошо знаете Париж? Ну так вот, каждое утро, от восьми до девяти, он катается верхом, на авеню Анри Мартен. В эти часы аллея для езды пустынна. Ни полицейских, никого! Стреляйте… Оба — для верности! Но не на рыси, а когда будет ехать шагом. При известном хладнокровии вам легко будет исчезнуть…
Одобрительное двойное «хмыканье» было ответом.
— Дальше… Предполагать всегда надо худшее. Допустим, кого-нибудь из вас, или даже обоих, — схватили! Допустим. Чего бояться? Что вам грозит? Что? Самое большее — несколько месяцев тюрьмы! Подумаешь, какой это ужас!.. Ведь вы же не новички-дебютанты…
Новое «хмыканье», уже с придушенным подленьким смешком.