Кронштадт - Войскунский Евгений Львович
Сколько же ночей я не спал (думает Козырев, прикуривая новую папиросу от окурка)? Ох, много… не сосчитать… Ладно… «В раю ужо отоспимся лишек…»
Теперь они остались втроем — командир, военком и он, Козырев.
— Что в сводке сегодня, Николай Иванович? — спрашивает Волков.
— Бои на тех же направлениях, Олег Борисыч. Кингисеппское, смоленское, новгородское.
— Одесское, — добавляет Козырев. — Как быть с Галкиным, товарищ командир? Толоконников докладывает, что нет никакого толка от его дублерства.
— Что так? — Посасывая погасшую трубку, командир глядит на карту европейской части.
— Такой лейтенант — забытый богом и отделом кадров.
— Бог тут при чем? — замечает военком.
— Ну, так уж говорится. Попрошу, товарищ комиссар, к словам не цепляться.
Политрук Балыкин смотрит на Козырева, подперев кулаком тяжелую нижнюю челюсть.
— А вас, помощник, — говорит он спокойно, — попрошу нервозность не разводить. Давеча при погрузке хватались за наган — на глазах у бойцов нервы распускали. Нельзя так, товарищ Козырев. Помнить надо, как было сказано: чтоб в наших рядах не было места — и так далее.
— Что — «и так далее»? — резко спрашивает Козырев. — Я цитату помню до конца, там о трусах и паникерах. Вы что хотите сказать?
— Продолжение цитаты лично к вам не отношу, предупреждаю только, чтоб держали себя в рамках, — понятно, нет? Разговор был о Галкине, вот к нему и относится прямо: перепугался Галкин.
— А раз перепугался, списать на берег, едри его кочерыжку, — говорит командир. — Балласт на корабле держать не буду. Списать, помощник, как только придем в Кронштадт.
— Есть, — отвечает Козырев. — Разрешите выйти, товарищ командир.
— Норовист больно, — как бы про себя замечает военком, когда помощник вышел, притворив дверь кают-компании.
А командир — задумчиво, тоже как бы про себя:
— Кингисеппское направление… К Ленинграду рвутся.
В носовой кубрик сбегает по крутому трапу старший краснофлотец Клинышкин — бескозырка лихо заломлена, в руках пузатый черный чайник.
— Эй, минеры-комендоры, подставляй кружки!
Себе тоже налил, сунул в кружку палец, потом потряс им, подул охлаждающе:
— Ух, хорошо! Горячий!
Старшина группы минеров мичман Анастасьев спустился попить чаю со своими матросами.
— Несурьезный ты человек, Клинышкин, — говорит он, с крестьянской основательностью размазывая кубик масла на толстом ломте хлеба — Все тебе смешочки. Палец в чай суешь. Обстановки не понимаешь.
— Точно, — кивает краснофлотец Бидратый, с чмоканьем прихлебывая чай. — Одно слово — зубочес.
— Как, как? — заинтересовался Клинышкин. — Зубочес? Умри, земляк, лучше не скажешь!
— Какой я тебе земляк?
— Ты из Сальска, я из Саки, чем не земляки? — хохотнул Клинышкин. — Ку-уда поехала? — Это он кружку свою придержал, от качки двинувшуюся к краю стола. И опять обратил к Бидратому заостренное книзу лицо, сияя добродушно и голубоглазо: — Хочу тебе, Митя, дружескую услугу сделать.
— Не надо мне от тебя услуг, — подозрительно глядит Бидратый. Но в желтоватых круглых глазах у него — интерес.
— Чтоб уши у тебя при еде не шевелились, хочу их жидким стеклом приклеить к голове.
Сам же первый и смеется Клинышкин.
— Язык себе сперва заклей, — сердито советует Бидратый и с чмоканьем делает глоток.
Анастасьев с привычно-спокойной строгостью прикрикнул на них:
— Хватит, вы! Завелись уже. Не для смешочков момент. — И вытерев губы чистым платком: — Пока время есть — кто козла забить желает?
Козла забить, однако, не удается. В кубрик спускается лейтенант Галкин.
— Попили чаю? — говорит он, быстрым взглядом окинув кубрик. — Не все еще? Ну, ничего… Подвиньтесь, мичман. — Он садится рядом с Анастасьевым на банку. — Попрошу внимания, товарищи. Значит, нам предстоит переход в Кронштадт…
В машинном отделении пьют чай мотористы. Здесь душно. Дизеля, недавно остановленные, еще пышут рабочим жаром. Пахнет разогретым маслом, соляром.
Старшина первой статьи Фарафонов, старшина группы мотористов, занят осмотром дизелей. В узких закоулках машины тесно его квадратным плечам.
— Чай остывает, старшина! — зовет моторист Бурмистров. Не получив ответа, он поворачивает хитрющий нос к худенькому краснофлотцу, сидящему на разножке напротив. — Зайченков, а Зайченков, давай сменяемся, я тебе махорку, ты мне масло. А?
Зайченков только головой мотнул. Он с шумом тянет из кружки чай.
— Угорь легче выдавить, чем из тебя слово, — вздыхает Бурмистров. — Чему только тебя в детском садике учили?
— Бурмистров, — говорит Фарафонов, светя лампой-переноской на сплетение труб. — Погляди, какой подтек. Сальник надо новый набить.
— Чай допью, сделаю.
— Потом допьешь.
Бурмистров, однако, не торопится. Зайченков молча поднимается, берет разводной ключ.
— Отставить, Зайченков, — повышает голос Фарафонов. — Старший краснофлотец Бурмистров, выполняйте приказание!
Неохотно встает Бурмистров, залпом допивает из кружки, отбирает у Зайченкова ключ, бросает ему вполголоса:
— Никогда не лезь, салага, поперед батьки.
В машинное отделение спускается инженер-механик Иноземцев:
— Ну как, мореплаватели?
— Нормально, товарищ лейтенант, — говорит Фарафонов, вытирая руки ветошью. — Матчасть в порядке. Только вот охлаждение немного подтекает.
— И прилежный Бурмистров героически устраняет подтек, — понимающе кивает Иноземцев.
— Это мы сейчас, товарищ лейтенант, — ухмыляется Бурмистров, звякая ключом. — Сейчас мы новый сальничек…
Старшина мотористов Фарафонов до службы окончил в Москве техникум, у него среднетехническое образование — вещь серьезная. Да и сам Георгий Васильевич, даром что молод, человек серьезный. Он Иноземцеву, когда тот на корабль пришел, очень помог разобраться в механическом хозяйстве. И держал себя при этом тактично. Надо бы то-то сделать, товарищ лейтенант… надо бы то-то с техсклада выписать… Само собой, он подчинялся механику по службе, но, будучи комсоргом корабля, был отчасти и начальством для комсомольца Иноземцева. «Такое вам поручение комсомольское будет, товарищ лейтенант: редактором стенгазеты и боевого листка…»
Квадратный в плечах, с рыжеватыми усами над прямой линией рта, выглядит Фарафонов старше своих двадцати четырех. Иноземцев, конечно, тоже не мальчик, двадцать два скоро стукнет, но первое время он чувствовал себя рядом с Фарафоновым каким-то несолидным… постыдно молодым, что ли… Потом обвыкся в машинном отделении (техника, в общем, несложная — подай топливо, получи нужное число оборотов), к людям привык в ежедневном общении, но в глубине души робел перед старшиной группы. А может, не робостью это называется, а как-то иначе — скажем, признанием авторитета? Трудно сказать. Всегда, сколько помнил себя Иноземцев, был с ним рядом кто-то более опытный и, ну вот, иначе не скажешь, авторитетный. Так было в школе, так и в училище. Так почему бы и не на корабле?
— Давайте поближе, товарищи, — говорит Иноземцев.
Он объясняет мотористам, трюмным и электрикам боевую задачу. На переходе техника должна работать безотказно. У Иноземцева даже получается, как у командира, решительное ударение на первом слоге.
— Безотказно, — повторяет он. — Потому что переход будет трудный…
С досадой он слышит, как забубнили два Степана — старшие краснофлотцы Тюриков и Носаль. Оба они недавно назначены командирами отделений, у Тюрикова левый дизель (отчего и называют его Степан-левый), у Носаля — правый (Степан-правый). Вечно они спорят. По любому поводу, да и без повода тоже, потому что нет ничего легче, чем «завести» нервного, вспыльчивого Степана Тюрикова. Он заводится сполоборота. И язвительный Степан Носаль этим пользуется.
— Ну, что там у вас? — взглядывает на спорщиков Иноземцев. — Неужели помолчать не можете десять минут?
— Извиняюсь, товарищ лейтенант! — восклицает Степан-левый сиплым простуженным голосом. — Носаль вот грит, отсюда до Кракова двести миль! А я грю — триста! Двести — это от Курисари до Таллина!