Марина Струк - Рассказы о Великой войне
Будет солнце, отчего-то пришла в голову мысль, когда смотрел на такие красивые оттенки, которыми наполнялось небо. Он уйдет в ясный погожий день июня, так похожий на те, что проводили они с Нюрой на природе. Нюрочка, милая Нюрочка… надеюсь, тебе хватит воли и сил пережить то, что ты узнаешь со временем. Надеюсь, ты сумеешь вырастить Томочку истинной Тамарой, раз мне не позволено сделать это. И пусть запомнит она меня по твоим словам, раз не сумеет сохранить в своей памяти мой реальный облик — куда ей запомнить в три года?
Расскажи ей обо мне, как я жил, как я взрослел, как любил тебя, моя Анечка. Расскажи, как любил читать книги, и почему ее назвали именно этим необычным именем, моим подарком для нее. И как я ушел, расскажи, пусть даже это будут только короткие и скупые строчки «Пропал без вести при невыясненных обстоятельствах». Ведь за этими строками так многое может скрываться…
Скажи, что я умер за нее, мою Томочку, и за тех, кому она подарит жизнь… и за тех, кто подарит ей внуков… О, только бы были у нее, у Томочки, эти дети и внуки! Лишь бы она жила…и помнила. Меня помнила, раз никогда сможет навестить мою могилку — под одной из сосен на краю прибалтийского леса… Лишь бы она жила и помнила…
Скупые строки в донесении о потерях и на листе казенной бумаги, посланной родным — «пропал без вести». Как много судеб они часто скрывают за собой, как много горя несут при себе. И тихий безмолвный крик — лишь бы помнили, раз не могут поклониться могилам. Лишь бы помнили…
Восьмая заповедь
Ты заштопала их, моя мама,
но они все равно мне видны,
эти грубые длинные шрамы —
беспощадные метки войны…
Скалка ловко ходила по ароматному мягкому тесту, раскатывая небольшие кусочки в толстые лепешечки, которым вскоре будет суждено превратиться в пирожки. Раиса Леонидовна наблюдала, как быстро двигаются руки дочери, как справно выходят из ее пальцев аккуратные «лодочки» с разными начинками, ложатся на противень. Вот последняя партия заняла свое место, чтобы быть отправленной в жерло разогретой до нужной температуры духовки газовой плиты, и дочь смахивает с рук остатки теста и муки. Потом так же быстро стала сгребать рассыпанную по поверхности стола муку в подставленную горсть, покосилась на мать тут же, вспоминая. Та только кивнула, мол, сижу я тут, все вижу, и дочь со вздохом достала одной рукой из кухонного ящичка небольшой полотняный мешочек, ссыпала муку из ладони в него. Сама она бы, конечно, предпочла бы эту горсть бросить в мусорное ведро под раковиной, а потом кликнуть со двора Мишку, семилетнего сына, чтобы тот снес мусор в контейнер за углом дома, пока бабушка не увидела совершенного «преступления». Но разве можно это сделать сейчас, когда мать сидела прямо за ее спиной под выключенным в это воскресное утро радиоприемником? Потому и завязала покорно мешочек, недовольная тем, что они хранят эту муку, по ее мнению, совсем непригодную для использования.
— К двум приедут тетя Мила и тетя Соня? — спросила у матери, пытаясь отвлечь ту от полотняного мешочка, за которым та следила глазами. — Надо же картошку заранее сварить.
— Успеем, — кивнула Раиса Леонидовна, пытаясь успокоить вдруг разбушевавшееся сердце в груди. Дочь успела заметить мимолетную тень боли, скользнувшую по лицу матери, достала из верхнего шкафчика дефицитного чешского кухонного гарнитура коробку с лекарствами. Нужное лежало сразу сверху, и она быстро вскрыла упаковку, протянула на ладони таблетку.
— Ну, что ты, мамуля? Чего растревожилась? — она обняла Раису Леонидовну, после того, как та положила таблетку под язык, прижала к себе. Каждый раз, когда у матери так влажнели глаза, а лоб странно морщился, когда пролегали по лицу неожиданные морщины, новые и такие тревожные, у нее самой сжималось сердце больно. — Я убрала муку. Ты же видела. И картошку ту, мягкую, мы все еще едим. Не выбросили… храним. Ну, что ты, мамуль?
А Раиса Ивановна только головой покачала в ответ, ласково гладя обнимающие ее руки. Все позади, думала она, ничего этого уже нет. Тревожиться не о чем. Прошел не один десяток лет. И ей не восемь, нет ей уже давно не восемь…
Но закрывая глаза, вдруг снова увидела горсть муки в женской ладони. Только мука эта была гораздо темнее, не пшеничная мука. И не только из-за зерна ржи, из которой та была смолота, а еще из-за примесей, которые в те мешали с осени при рецептуре в виду строжайшей экономии. Недавно снова уменьшили норму хлеба, выдаваемую по талонам, и теперь ее детский кусочек хлеба, который выпекался на одном из хлебных заводов осажденного Ленинграда, становился еще меньше.
Раечка сидит, закутанная в пуховый платок по самые брови, и напряженно смотрит в тонкий огонек, бьющийся в темноте железной печки, принесенной в квартиру с самого начала холодов соседом — старым белым как снег Митрофаном Ивановичем, служившим теперь управдомом в их пятиэтажном доме.
Эта печка с выведенной в форточку трубой была выменяна на большой буфет с резными ножками, который принадлежал еще бабушке Раи. Та, не позволившая продать его в середине 30-х годов, когда родилась Рая, и срочно понадобились деньги, ни слова не сказала, когда вынесли этого великана в сентябре. Сама разрубила топором Митрофана Ивановича два стула из этого же гарнитура, когда не стало дров, которыми можно было топить единственный источник тепла в их насквозь промерзшей квартире.
— Как хорошо горит, — улыбалась она сквозь слезы притихшей при виде этого Раечке. — Бук! Будет долго гореть, вот поглядишь…
Бабушка умерла две недели назад. Простудилась, когда ходила за водой к ближайшей колонке, которая еще работала. А вот в кранах их квартиры отчего-то вода пропала совсем, даже не капала тонкими каплями в подставленный ковшик, как раньше. А без воды… Прожить без воды было невозможно. Вот и пошла бабушка с переделанной из детской коляски тележкой к колонке, где ей приходилось выстаивать длинные очереди на пронизывающем ветру, набирать в большой бидон ледяную воду, от которой пальцы краснели меньше чем за минуту.
Сначала надсадно кашляла за занавеской, постанывая ночами от жара, терзающего ее тело, пугая Раечку, особенно когда та лежала на диване одна — мать уходила на смену на завод. А в одну ночь затихла и пролежала тогда в полной тишине до самого утра, пока вернувшаяся невестка не обнаружила, что осталась с Раей одна. А Раечка в ту ночь, помнится, даже по-детски непонимающе обрадовалась, что впервые поспит без просыпу, о чем все последующие годы не могла не думать без горького сожаления и обжигающего стыда.
Раньше кусок хлеба бабушки делился на три части. Матери Раи — «Бери-бери, тебе еще смены стоять! В конце концов, ты же этот хлеб делаешь, без тебя никак городу!» (хотя мать потом запихивала этот кусочек Рае в рот украдкой, присоединив к тому и часть своей нормы). Раечке — «Мое солнышко, совсем исхудала, моя ласточка!». А что осталось — бабушке. Теперь Раиса Леонидовна понимает, как мало оставалось пожилой женщине от того небольшого куска иждивенца. Бабушка, милая бабушка спасала тогда, как могла, тех, кого сохранить обещала сыну, уходящему на фронт…
Со смертью бабушки хлеба в доме стало меньше. Пусть и небольшой кусочек, но он все ж был, а теперь остались только две нормы — 300 грамм матери и маленькие, почти невесомые 150 грамм Раи[3]. А потом в квартире появился еще один человек — подружка и одноклассница Раи, у которой при бомбежке города погибла мать и старшая сестра. Интересно, думала позднее Раиса Леонидовна, долго ли раздумывала мать брать к себе сироту? Милочка должна была попасть в детдом, куда собирали всех осиротевших детей города, но она так вцепилась тогда в перила лестницы, когда ее уводили, так выла в голос на весь подъезд, что мать Раи не смогла пройти мимо, попросила оставить Милочку в ее семье.
— К чему вам, товарищ Суханкина, ребенок? — строго спросил усталый участковый их района, а потом покраснел под взглядом матери Раи стыдливо. — Да я не к тому… я же вас знаю… вы не такая, как… Просто… лишний рот нынче…подумайте сами.
— Все лучше будет Миле с нами, чем на казенщине. Да и Раечке не будет страшно оставаться одной, когда я на смене, — ответила коротко мать, прижимая к себе одной рукой родную дочь и принимая под другую метнувшуюся к ней Милочку. — Сами понимаете, ходить за Раей теперь некому. Варвара Николаевна…
И участковый только кивнул в ответ. Уж ему-то, как никому другому, известно, как опустел его район с началом осады Ленинграда. Но ничего! Вот станет лед… и быть может, тогда…
Теперь Рае даже веселее стало в пустой и холодной квартире. Теперь, когда можно было играть у печки в тряпичные куклы с Милой или читать по очереди уже наизусть изученные за это время сказки, когда мать уходила на завод. И тогда, хотя бы на время, забывалось о том, что в животе так пусто, и так тихо стонет желудок, требуя еды, а в доме только картофельный крахмал и яичный порошок, полученный в паек. И даже темнота, которую не нарушали в целях маскировки, не была так страшна, как раньше, и страшный гул, что порой слышался над городом.