Михаил Коряков - Освобождение души
— Не обломало тебя еще на фронте. Ну, стой тут, стой… карауль свои ямочки!
На рогатку, воткнутую у костра, была положена жердина. Борода повесил на конец жердины котелок и носком сапога подтолкнул под донышко горевший хворост.
— Так, говоришь, смотался из госпиталя? — повернулся он к раненому, который сидел у придорожной канавы и разматывал, кособоча голову, грязную марлевую повязку.
— Смотался, — тихо ответил раненый сухими, запекшимися губами и тут же вскрикнул, пустил матюга, оторвав от раны ватную, мокрую от гноя и сукровицы, подушечку.
— Не из госпиталя, из санбата, — весело загово рил раненый, держа на коленях ком взбитой, как пена, марли. — В госпиталь меня не отправили бы, у меня рана легкая.
Борода подошел и, тронув растопыренными пальцами голову раненого, повернул ее, чтобы видеть рану.
— Повезло тебе, — засмеялся он. — Вскольз пошло. Шматок кожи да клок волос, вот и все твои убытки.
— Вот холера, другой раз от этих… от заградительных мне попадает! — горестно махнул рукой боец и скинул марлю под ноги в канаву. — Первый… в июле, ишо на Смоленской дороге. Тогда не ранили, а страху натерпелся хуже вчерашнего. При нем было, при Рокоссовским…
— Видел его? Какой он? — крикнул Черный, сидя на корточках у костра.
— Высокий, представительный… Тогда он ишо полковником был. Как сейчас помню… Выбил нас немец из районного центра. Отошли километра три-четыре, тут линия заготовлена, окопов бабы понарыли. Все в порядке, пьяных нет — на заранее подготовленные позиции. Просидели ночь — что за чорт, тихо! В чем дело? Не видим немца — не идет. Тревожно стало, сосет внутре. Кто то как заорет: «Окружают, робяты!» Посмотрел я туды-сюды, мотоциклетчиков, танков не слышно, а народ, скажи, как ошалелый, выскакивает из окопов, бежит по полю. «Лешка, держись меня!» — кричит мне корешок, Колька Лукьянов, города Щекина, Тульской области. Побежали. Дивизия целиком снялась. Может, взапрямь окружали, может и шли стороной какие-нибудь там ихние драконы, только я ничего не видел. Драпает Колька, шинель на бегу раскрылатилась, мне за ним поспеть еле-еле. Хвать… передо мной морда конская, вся в пене. Наехал на меня, стоптал было, пеной измазал. Поднял я голову… развернулась по луговине кавалерия, встречь нашей пехоте-матушке. Лупят плетками, заворачивают назад в окопы. А в такой панике с народом разве совладать? Колька Лукьянов, ему кричат: «Стой, стой, не бегай»… кричи-не кричи, перепужался насмерть, бежит, запыхался. Нагнал его какой-то на коне, лицо окровянил, за малым глаз не высек. Я, правда, сразу остановился. Конь высокий, белоногий, а на коне… кавалерийские петлички синие, подковы золотые с саблями на перекрест, четыре шпалы… полковник. «Куды бежишь?» — кричит. — Отступают, говорю, из окружения отступают. — Ах, говорит, из окружения… да как хлестанет меня плеткой! Да в другой раз, да третий раз! И что ты скажешь, остановил дивизию! Недели две прошло: попалась мне фронтовая газета «Красноармейская правда», а там портрет: генерал-майор Рокоссовский. Он, он самый! По портрету признал. Он и лупил меня — вот лупил! Не поверишь, шинель под плеткой клочьями летела!
Про Рокоссовского в те дни говорили много. Бойцов на фронте поражало его молниеносное возвышение: в июле он был полковником, а в октябре генерал-лейтенантом, командующим крупнейшей на Западном фронте 16-й армии, теперь еще усиленной курсантскими частями. Мирные жители обожали его за то, что его войска находились на Волоколамском шоссе, самом опасном направлении. В 1937 году полковник Рокоссовский был арестован, просидел несколько лет в тюрьме без суда — без следствия. Выпустили из тюрьмы, когда уже началась война с немцами. Под Смоленском он сразу прославился. Конечно, знали, что где то в главной квартире Западного фронта сидит над оперативными картами Жуков, но фронтовым генералом, любимцем народа, многозначительным символом был Рокоссовский.
— Ты, выходит, спец по драпу? — засмеялся Черный, сгребая ложкой грязную пену в закипавшем котелке. — Вчера опять на заградительный нарвался?
— Ну да… Лейтенантишко ихний, дурак дураком, за мной погнался, да и трахнул сзади одиночным выстрелом из автомата. Кровь увидал на мне, должно, сам перепужался до смерти, отступился, А я… перевязался в санбате и дальше драпаю.
— Не уйдешь далеко, — сказал Борода. — Теперь, братец ты мой, новый приказ: не одним отрядам из пограничников, но и всем строевым частям нести заградительную службу. Каждый полк обязан выставлять дозоры, задерживать всех… шатающихся.
— Приказано: не стесняться, применять оружие полной мерой.
— Всех не удержут, хоть какую меру применяй, — возразил раненый.
— Народ разве удержут? — поддержал боец, сидевший рядом.
Он только что подошел к мосту и тоже присел перекусить: снял с плеча вместительную глубокую противогазную сумку, вытащил из нее кусок вареного мяса, несколько соленых огурцов, завернутых в газету. Вместе с ним шел старик, он разматывал на опорках веревки и раскладывал пятнистые портянки на траве. Было еще трое-четверо новых.
— Народ удержать нельзя, — повторил боец. — Он не сюда, так туда уйдет… на ту сторюну! Ныриков-то, их вона сколько развелось. Под волну ныряют!
— Под какую волну? — удивился Борода.
— Под такую. Меня тоже один подговаривал: давай, говорит, нырнем. Немец наступает, видишь, волнами. Не сегодня-завтра, говорит, закрутит нас на гребешках, ныряй со мною. Как наши будут отступать, уйти и спрятаться в подвале, в погребе. Волна прокатится, затишье — вот и вылезай тогда.
— Да ведь тогда там будут немцы! — воскликнул Борода.
— Што-што немцы! Нырики с этим не считаются. Может, завтра и тут вот будут немцы, а послезавтра и в самой Москве.
Жаркое дыхание войны плавило ледяную корку, которая сковывала подмороженную страну. Морозна была зима — тем сильнее, неудержимее с гор потоки. Талые воды неслр во все стороны. Хмель неожиданной свободы пьянил людей: брели куда попало, говорили, что ни взбредет.
— Тут и думать нечего… займет Москву, Как дважды-два-четыре, — согласился раненый.
— Сила ево. Так и садит, так и садит. Пол-Расеи отдали, боле и стоять не за чем… одна Москва.
— На-днях в нашей роте было, — сказал раненый. — Приходит батальонный комиссар, начинается политбеседа. Мы, объявляет, сегодня поговорим насчет славы… этого… русского штыка. Немец рукопашной, как огня, боится — не принимает, бежит. Отседова вывод — бить немца штыком. Бойцы после беседы, понятное дело, смеются: как я его ударю, если он меня с самолета бьет, не достану же я его штыком? Не-ет! Какие беседы ни проводи, а штыком технику не переборешь. Это уж ясно, как дважды-два-четыре.
— Постой-ка — проговорил старик и, ступая белыми сопревшими ногами по жесткой траве, подо
шел к раненому. — Дважды-два-четыре, это так, согласен. Только ответь мне, как жить таперича? Как она, твоя таблица умножения, показывает насчет дальнеющей жизни?
— А никак не показывает, — Посмотрел раненый на старика и улыбнулся простой ребяческой улыбкой. — Камень на шею да вон — под мост!
— Да ить мил человек! Ты под мост, я под мост… нас двое, а весь народ под мост не бросится.
— Остается одно… под немца!
— Дурак! — выплюнул старик и заговорил, хватаясь за клочковатую седую бороду и злобясь неизвестно на кого. — Дожили, мать ее так, до хорошей жизни… немцу готовы под ноги кинуться. Жить стало лучше, жить стало веселее — вот оно, веселися! Отцы наши и деды век свой Расею строили, а мы ее в двадцать пять лет просрали… Э-эх, серуны! Ты… рази ты понимаешь, что говоришь? Под немца! Да это хуже, сто раз хуже, чем под мост, вот в эту реку кинуться. Ить он придет… немец-то… тебя, как глухаря, придушит.
— А я уж был у него… у немца.
Все разом стихли, разговор обрезался.
На краю дороги сидел, опустив босые ноги в канаву, — здоровенный — грудастый, губастый — парень. Около него стояли ненадеванные, связанные шнурками, армейские ботинки с толстыми подошвами, лежал каравай хлеба. Парень отрывал кусок за куском и медленно жевал.
— Был, говорю, у него, — сказал парень набитым ртом. — Говорили, что он расстреливает… и вот ты, отец, говоришь, придушит… одна брехня! Он только пашпорт требует — это верно.
— Паспорт? Что за паспорт? — подамся в его сторону Борода.
Парень улыбнулся толстыми губами, занимавшими половину лица.
— Ну… пырку. Предъявите, говорит, естественный мужской документ, мы должны выяснить вашу нацию.
Раздался взрыв хохота.
— Вчерась… — ликуя, закричал Черный, — вчерась он листовки кидал: «Бей жида-политрука!»
— Ты что-же… предъявлял? — спросил Борода.
— Не-е… У меня физика такая… заместо пашпорта. Сразу видать, не из наших.
— Вышел-то от него как? Как перешел на эту сторону?