Хорхе Семпрун - Долгий путь
Паровоз загудел, и парень из Семюра встрепенулся.
— Что, что такое? — Ничего, — ответил я.
— Ты ничего мне не сказал? — Ничего.
— А мне показалось… — вздохнул он.
— Который сейчас может быть час? — спросил он.
— Не имею ни малейшего представления.
— Эта ночь… — начал он и тут же умолк.
— Ты о чем? — спросил я.
— Эта ночь… долго она еще будет тянуться?
— Она ведь только что началась.
— Ты прав, — согласился он, — она только что началась.
В другом конце вагона вдруг раздался крик.
— Так, — вздохнул парень из Семюра.
Крик сразу же оборвался. Наверно, кого-то одолели кошмары. Надо полагать, кричавшего здорово встряхнули. А вот когда человек вопит от ужаса, когда из его нутра истошным воплем вырывается страх перед близкой смертью, это длится гораздо дольше.
— А что такое «Болгарская ночь»? — спрашивает парень из Семюра. — Я хочу знать, что такое «Болгарская ночь», — настаивает он.
Я и не знал, что упомянул о «Болгарской ночи». Я воображал, что только подумал об этом. Неужто я что-нибудь сказал? Значит, я вслух разговаривал с самим собой. Да, видно, я думал вслух, в душном мраке вагона.
— Ну так как же? — опять спрашивает парень.
— Это, знаешь ли, такая история…
— Какая история?
— В сущности, знаешь ли, это дурацкая история… Ну вроде анекдота, что ли, без начала и без конца.
— Ты что, не хочешь говорить? — Нет, почему же. Только, по правде сказать, ничего любопытного в ней нет. Это история про людей, которые ехали в поезде.
— Подходящая история, — говорит парень из Семюра.
— Потому-то я и вспомнил о ней. Из-за поезда.
— Ну и дальше что?
Он упорно добивается ответа. Не потому, что его так уж сильно интригует эта история. Он добивается продолжения разговора.
— Дурацкая это история. Люди едут в поезде, и вдруг, без всякого повода, одни пассажиры начинают хватать других и выбрасывать из окон вагонов.
— Вот это да! Вот бы и здесь так!
— Чего бы ты хотел: других выбросить за окно или чтобы нас самих выбросили? — спрашиваю я.
— Чтобы нас самих выбросили, понятное дело! И мы покатились бы по заснеженной насыпи. Вот здорово!
— Ну вот примерно и вся история. — Но почему она называется «Болгарская ночь»? — спрашивает он.
— А почему бы ей так не называться?
— Да хотя бы потому, что в наших краях их днем с огнем не сыщешь, этих болгар.
— Зато в Болгарии, надо полагать, их сколько угодно.
— Не хитри, — говорит он, — не станешь же ты уверять, будто встретить болгарина — такое же обычное дело, как и встретить бургундца.
— Черт побери, в Болгарии болгарина наверняка легче встретить, чем бургундца. — Но при чем тут Болгария? — упирается парень из Семюра.
— Коль скоро мы заговорили о болгарах, как не вспомнить о Болгарии, — отшучиваюсь я.
— Ты мне голову не морочь, — говорит парень. — Я ничего не имею против Болгарии. Но вот истории про болгар не так уж часто приходится слышать.
— В самой Болгарии, наверно, довольно часто.
— А эту историю рассказывают в самой Болгарии?
— Нет, не в Болгарии, — признаюсь я.
— Ну вот видишь, — назидательно заключает он. — Болгария тут совершенно ни при чем, а едут в твоем поезде одни болгары. Концы с концами не сходятся!
— А ты предпочел бы, чтобы ехали бургундцы?
— Еще бы!
— Ты, видно, воображаешь, что весь мир так и кишит бургундцами?
— Ничего я не воображаю! А все же было бы здорово. Представляешь, целый вагон бургундцев, и вдруг они начинают швырять друг друга в окна!
— Ты думаешь, весь мир так и кишит бургундцами, которые швыряют друг друга в окна? — наседаю я.
— Брось заливать! — говорит парень из Семюра. — Я ничего не имею против твоей дурацкой истории. А все же, если разобраться, эта «Болгарская ночь» — ерунда.
Он прав. Мне нечего возразить.
Вдруг перед нами вспыхивают городские огни. Поезд идет мимо домиков, окруженных садами. За ними выступают здания посолиднее. Все больше становится огней, и скоро поезд входит в вокзал. Я гляжу на вокзальные часы — стрелка замерла на цифре девять. Парень из Семюра тоже глядит на вокзальные часы, сейчас и он узнает, который час. — Вот свинство! — говорит он. — Всего только девять часов.
Поезд останавливается. Вокзал окутан скупым синеватым светом. Я стараюсь вспомнить, где, я видел точно такую же блеклую дымку. Я видел ее еще в 1936 году и знаю, что это всего-навсего временный — переходный свет. Его зажигают в предвидении той минуты, когда придется погасить все лампы. Этот свет включают перед воздушной тревогой, когда ясна близость угрозы.
Впоследствии, помню, мне довелось увидеть — а сейчас, в поезде, остановившемся на этой немецкой станции, я еще не могу это вспомнить, ведь то, о чем я хочу рассказать, произошло гораздо позднее, — так вот, впоследствии мне довелось увидеть, как перед тревогой тушили не только лампы. Гасили также печи крематория. Репродукторы объявляли о приближении воздушных эскадрилий противника. По вечерам, когда приближались бомбардировщики, в лагере гасли все огни. Лагерное начальство не слишком торопилось выключать свет — заводы должны были работать до последней минуты, и все же наступал момент, когда приходилось гасить все огни. Мы оставались в темноте и, вслушиваясь в темноту, ловили гул приближающихся самолетов. Иногда случалось, что крематорий был перегружен. Трудно обеспечить полное соответствие между числом мертвецов и пропускной способностью крематория, как бы отлично он ни был оборудован. В этих случаях крематорий продолжал работать на полную мощность: длинные оранжевые языки пламени выбивались из огромной трубы, взметая над собой густое облако черного дыма. «Превратиться в дым» — это выражение родилось в лагерях. «Послушай, — говорил один узник другому, — старайся не попадаться на глаза шарфюреру, он сволочь известная, не поладишь с ним — живо превратишься в дым». И если кто из нас умирал в лагерной больнице, о нем говорили: «Скоро он превратится в дым». Ну вот, значит, языки пламени выбивались из квадратной трубы крематория. И тогда все мы слышали голос дежурного эсэсовца на сторожевой башне. Голос его гулко отдавался в репродукторах. «Krematorium, ausmachen![5]— повторял он раз за разом. — Погасить крематорий! Погасить крематорий!» Представляю, как они злились, эсэсовцы, что приходится гасить печь крематория, это же сокращало его пропускную способность. Чувствовалось, что дежурный недоволен. Рявкнув: «Krematorium, ausmachen!» — он далее повторял свой приказ злобным, монотонным голосом. Мы сидели, сгрудившись в темноте, и слушали рев репродуктора: «Krematorium, ausmachen!» «Вон оно что, — говорил кто-нибудь из нас, — наверно, огонь выбивается из трубы». Потом мы снова молча сидели в темноте.
Но все это еще только будет. На следующем этапе нашего пути. А покамест мы стоим на этой немецкой станции, и я еще ничего не знаю о печах крематория и о том, какие от них неудобства во время воздушной тревоги.
По перрону вокзала прохаживаются люди, на доске написано название станции: «Трир».
— Это что еще за город? — спрашивает парень из Семюра. — Сам видишь, это Трир, — говорю я.
О, черт побери, ну и болван же я, остолоп несчастный, скотина безмозглая! Понадобилось произнести это слово вслух, чтобы меня осенило. Надо же было случиться такому свинству, что мы очутились именно в Трире. Неужто я ослеп, господи, совсем ослеп и оглох или безнадежно сдурел, отупел, что раньше не смекнул, откуда я знаю долину Мозеля?
— Похоже, ты совсем обалдел оттого, что это Трир, — говорит парень из Семюра.
— Черт побери, — отвечаю, — правда, я совсем обалдел.
— Отчего? Ты что, знаешь здешние места?
— Нет, то есть мне никогда не случалось здесь бывать.
— Но, может, ты знаешь кого-нибудь из здешних?
— Вот именно. Ты попал в точку.
— Выходит, ты знаешься с бошами? — настороженно переспрашивает парень.
Да, выходит, я знаюсь с бошами, и все тут! Я знаком с виноделами Мозеля, с лесорубами Мозеля, даже с законом о хищении леса в долине Мозеля. Наше знакомство состоялось благодаря Полному собранию сочинений Маркса и Энгельса. Эта треклятая долина Мозеля для меня все равно что подруга детства.
— Боши? Это еще что такое? Не понимаю!
— Ну вот, опять ты наводишь тень на ясный день, — недовольно говорит парень. — Брось заливать.
Он сердито хмурится.
На перроне вокзала стоят люди. Они поняли, что наш поезд везет не совсем обычный груз. Наверно, они увидели наши силуэты в проеме окна, забранного колючей проволокой. Они оживленно переговариваются друг с другом, то и дело показывая на поезд, все они сильно взбудоражены. Прямо напротив нашего вагона стоит со своими родителями мальчонка лет десяти. Он чутко прислушивается к словам старших и, глядя на нас, качает головой. Потом срывается с места и убегает. Затем бегом возвращается назад, сжимая в руке увесистый камень. И тут, подбежав к вагону, изо всех сил бросает камень в оконце, у которого мы стоим. Мы поспешно отшатываемся, камень отскакивает от тугих полос колючей проволоки, едва не угодив в лицо парню из Семюра.